Муравьиный бог: реквием - страница 35



– Ап-ап. Ап-ап, – Глотал, ловя баранкой губ, до низа майки ребрами сжимая, сдуваясь, надуваясь, сок воздушный, планктон из мириад невидимых существ, хмель одуванчиков и таволг, невидимый состав живой воды. И пил, не напиваясь, пил-дышал кого-то. Не мог не пить, вдыхал – и мёртвым выдыхал.

Густой и жаркий воздух плавил, забивался в уши, ноздри, стучал в висках и пёк, слепил глаза. От терпкой смеси запахов и звуков кружилась голова; вдруг показалось: раз ещё глотнёшь, вдохнёшь – и лопнешь, как надутый шар. Он задержал дыханье, сжав прищепкой пальцев нос, зажав ладонью рот. От «тик» до «так» всё дольше расстоянье. Раз – никого не съел, не проглотил, два – никого, ещё, но каждая секунда без убийства замедляет привычный внутренний поток, как у часов кончается завод, и с продвиженьем стрелки нестерпимей голод. Как это просто – умереть. Всего немножко потерпеть, пока без воздуха, втекающего жизнями невидимыми в рот, не остановятся внутри.

Застрекотало, зашумело громче, запрыгали круги, в глазах поплыли огненные змейки, в восьмёрки собираясь, разрываясь на нули. Янтарной пылью закружились, как будто приподнять с земли хотели, унести могли, но не смогли, и пели тоненько и странно, знакомо, высоко и низко, втягивая звук. Три – не убил. Четыре – не убил… Он погружался в мутную воронку, где солнце слишком далеко, а ноги путает вода, и пятки тяжелеют, едва доходят мыслями слова; и где-то в глубине сознанья искоркой начальной, что вспыхивает раньше, чем рождён, и гаснет позже всякого пожара, велело, задыхаясь:

– Дай!

И он, отдёрнув руку, захлебнулся вздохом. Закашлялся, зао́пал, задышал.

Тень, что весь день крутилась под ногами стрелкой солнечных часов, то дорастая в великана, то уменьшаясь в горбуна, исчезла. Он протёр глаза; кулак был перепачкан серым мелом, маслом керосинным, мазнуло сажей по щеке, но ужас умереть прошёл, и он, зевнув, травинку потянул, смахнул с лица пылинку, без любопытства посмотрел на мёртвый город под собой. Меж опалённых колышков травы бежал счастливчик – уцелевший муравей. Ползёт себе, с гуся́ вода, живой себе такой. Живучий. Перебежчик. Диверсант. Десантник. Как в «Зори тихие» – шпион.

– Куда?!

И быстрое движенье сандалии, вспылив, чиркнуло серую бороздку по золе, продлило, ведя окоп вокруг горы, соединив в кольцо.

– Вот тут ползи.

Но диверсант полез из круга, карабкался и выполз наконец: куда хочу, туда ползу.

– Сейчас тебе.

И пепла зачерпнув, песочной струйкой дырочки ладони засыпал муравья, спросил:

– Ну, всё?

Но моровчанин выполз из могилы братской. Совсем дурак. Не хочешь умирать, хотя бы спрячься, мёртвым притворись, не вылезай, пока живой. Сам виноват.

– Иди сюда.

Петруша наклонился, зажав в щепотку бегуна, поднёс к глазам, получше рассмотреть, подумать, как с ним быть, как в сказке, запятую ставить: казнить, помиловать тебя? И вдруг укол почувствовал на пальце, бессильной мести муравьиной яд.

– Ты, гадина… – И пальцы сжались; мёртвый муравей упал в золу.

Притихшей улочкой той стороны участков, клубя дорожной пылью, грузовик прогрохотал; звеня в большой сковороде зыбучей пирамидкой вымытых тарелок, Добжанская старуха прошла от рукомойника к пристройке; гавкнул пёс.

В обыденности этой было что-то, зеркально искажавшее её, дремотное, похожее на безмятежный сон, перетекающий в кошмар, реальность превращающее в ужас. Так, наступая в мягкую траву, сапог уходит с чавкающим «ом» в податливую жижу, деревья шепчут: пропадёшь, ты слишком далеко забрёл в свой сон, ты – наш, ты не вернёшься, не проснёшься никогда. И в глаза уголок втекает тень, встающая с земли, и темнота высвечивает лунным глазом щупальца корней подземных осьминогов, выползших на ужин.