Музыка в подтаявшем льду - страница 27
Да, поначалу мать умилялась, едва раскладывались лоскутки наподобие мозаичных ковриков, всплескивала руками – совсем как девочка! Но вскоре увлечение сына начало её раздражать – она избрала ему иное и, само собой, блестящее будущее; саквояж убрали на коммунальную антресоль.
Обеденный, Кузнецовского фарфора, сервиз на двенадцать персон по крайней мере занял почётную полку за фигурным стеклом буфета, по редким торжественным случаям сервизом поражали гостей, а достославный саквояж с тряпичными сокровищами ждало забвение в пыльной темени, хотя по сути это и было подлинное наследство деда, напоминание об отнятом капитале.
С дореволюционных лет дед жил у Поцелуева моста, над Мойкой, с начала тридцатых годов – в светлой, с чугунным балконом, угловой комнате, оставшейся у него от большой квартиры, где когда-то – до исторического материализма, балагурил Соркин, – родилась мать… Свобода, пусть и на один день! Ветер в приоткрытой балконной двери бодряще поигрывал тюлевой занавеской, под балконом, искря дугами, грохотали трамваи… Дед занимал комнату один – бабушка давным-давно, ещё до появления на свет Соснина, умерла. Изредка маленький Соснин гулял с дедом по Коломне, такой унылой, такой прекрасной; только дверь на балкон закройте, сквозняки губительны для Илюшиной носоглотки!.. – неслось им вслед. Они выслушивали, но сразу забывали субботние напутствия матери – дед забирал Илюшу к себе после работы, в конце недели, в воскресенье они хохотали в цирке над уморительно-серьёзным Карандашом с портфелем или Вяткиным в мятой зелёной шляпе и его выдрессированной, хотя своенравной собачкой, которую нарумяненный клоун таскал под мышкой, как лохматую сумку; после оглушительного финала представления – трубачи в красных жилетах дули в золотые трубы, а двугорбые верблюды, танцуя, мотали головами и скалились, взбрыкивали, разбрасывали сырые опилки – коломенское захолустье окутывало тишиной, уютом, дед, покашливая, читал наизусть смешные стишки, что-то рассказывал… свет падал в подвижное сито листвы, опрыскивал газон, увядавший цветник.
– За-три-девять-земель, в солнечной Италии, есть волшебный город на воде, там вместо улиц – каналы, вместо машин и трамваев – лодки и катера…
Медленно, взявшись за руки, шли вдоль канала к стройной колокольне по неровным гранитным плитам, шли за уплывавшими небесами – дробилось и смешивалось с облаком отражение колокольни… за стволами, напоминая море, синел собор, ветви простирались над тёмной водой; разгорался рваный край облака…
– Элегия, – вздыхал дед. Взор его, улыбка трогали такой же сумасшедшей мечтательностью, с какой он ощупывал взглядом ли, кончиками пальцев неподражаемую материю; Соснин не спрашивал про элегию – музыка незнакомого слова резонировала с зыбким коломенским очарованием, нужна ли была смысловая определённость?
– Карл у Клары украл кораллы, а Клара у Карла украла кларнет, – с наигранной веселостью пытался оживить беседу дед… обошли собор…
Нет, веселиться не хотелось. Небеса заплывали в Мойку… Подолгу молча стояли на набережной напротив кирпичной таинственно-тёмной стены с невесомой высокой аркой, смотревшей на себя в воду… У деревянного моста через Пряжку дед протягивал руку в сторону желтоватого безликого дома – там Леонид Исаевич верховодит, но… не дай бог, не дай бог.
Соснин считал дни до очередной прогулки. Хотя дед и внук виделись почти ежедневно на Большой Московской, в обеденный перерыв деда, когда тот, если не мучил кашель, успевая забавно погримасничать, попичкать Илюшу каким-нибудь рокочущим – во дворе трава, на траве… – или шипящим стишком – четыре чёрненьких чумазеньких чертёнка чертили чёрными чернилами чертёж, – торопливо разрезал вдоль французскую булку, делал себе два бутерброда с любительской колбасой, совсем уж торопливо жевал, запивал чаем. Дед работал рядышком, на углу Владимирского и Стремянной, в магазине «Ткани»; в затрёпанной трудовой книжке деда, которую мать с беспомощным вздохом, как горсть земли на гроб, бросила в саквояж, прежде, чем его захоронили на антресоли, было записано – товаровед.