Мы строим дом - страница 4



– Никого.

– Ну вы даете!..

Санкт-Петербург так и остался в моей воинской анкете. Из песни слов не выкинешь.

Отец помнил Октябрьскую революцию так же, как я помню полет Гагарина. Хорошо помнил. Ему только что исполнилось тринадцать лет.

Когда полетел Гагарин, мне было двенадцать. Я видел по телевизору, как он спускается по трапу самолета и идет по ковровой дорожке.

Отец родился за несколько недель до Кровавого воскресенья. Я – в середине века. Между нашими днями рождения легли две мировых войны и три революции.

Когда акушерка на Обводном канале хлопнула меня по синей попке и я, впервые хлебнув воздуха, закричал тоненьким голоском «у-а! у-а!», отцу было уже сорок пять. Я был его седьмым ребенком и восьмым у матери.

До меня так же пищали, глотнув ленинградского воздуха, пять моих братьев и две сестры. Они пищали в разные периоды нашего государства: «после революции», «до войны» и «во время войны». Я пискнул «после войны». По нам можно изучать историю; у нас длинная семья.


Мы строим дом.

Мы приезжаем в субботу утром, затапливаем печку и быстро натягиваем дачные обноски. Феликс, в рваном сомбреро и ватнике, выводит нас на улицу и для порядка пересчитывает. Краснеют клены вдоль покосившегося забора, вянет трава, прибитая ночными заморозками, и мелкий дождик моросит по крыше.

Предполагается, что новый дом встанет на месте старого. Но старый решено пока не трогать, а лишь охватить фундаментной траншеей по периметру, а когда вырастут стены нового, – разобрать. Так вернее.

Пока мы сломали только верандочку, в которую уперлась траншея. Веранда долго раскачивалась, скрипела и наконец рухнула, выдохнув в морозный воздух облако пыли. «Ну все, – сказал Феликс, – назад пути нет». И, присев в сторонке, долго курил, прищурив глаза.

Мы разбираем доски и отрываем от порушенных стен листы толстого картона. На обратной стороне листов – круто бегущие графики 1953 года; отрывая, я рассматриваю их.

Удилов с остервенением лупит обухом топора по доске. «Ах ты, зараза! – тяжело дышит он. – Такое старье, а сопротивляется. Гнилуха…»

Мне не нравится, как он неуважительно отзывается о веранде. Но я молчу.

– Расколешь! – предостерегает его Молодцов.

– И хрен с ней! – разгибается Удилов и смотрит на Саню. – Все равно на дрова.

– Никола! – выбрасывает папиросу Феликс и поднимается. – Хорошие надо складывать отдельно. Не халтурь!..

Я отрываю очередной лист картона, и из-под него что-то падает на землю.

Деньги! Две огромные, еще хрустящие бумажки по пятьдесят рублей. Ого!..

Мы расправляем их и рассматриваем. Да, были денежки. Удилов начинает вспоминать, что можно было купить на одну такую деньгу.

– Батина заначка, – усмехается Феликс. – С гонорара припрятал и забыл. У него такое бывало: гонорар получит, накупит нам подарков, матери деньги отдаст, заначку спрячет, а утром ходит по дому – во все углы заглядывает. Не помнит, куда сунул. «Феликс, я тебе вчера деньги не давал? А Верке? Поди выясни потихоньку. Только Надьку не спрашивай, та сразу продаст». А мать Надьку и подсылала за батей следить. Одно слово – милиционер. Ее и во дворе так звали.

– Майор Пронин ей в пометки не годится, – соглашается Молодцов.

Даже сейчас, когда мы без дураков строим дом, вкалываем, Надежда все равно шастает сюда с проверками. Четверо бесконтрольных мужчин на даче внушают ей подозрения. То какие-то тапочки ей забрать надо, то приготовить нам яичницу, то библиотечную книгу забыла… А потом обзванивает наших жен и докладывает.