Мюонное нейтрино, пролетевшее сквозь наши сердца - страница 6



Ты боишься заснуть фигуркой-оригами и проснуться мягкой бесформенной грудой. Ты боишься обнаружить, что нежданно заволокло жиром глубокую чашу живота или затупились острые грани грудной клетки.

Ты ощупываешь.

Твое оригами-тело здесь. Оно пока с тобой. Боже, как это прекрасно. Боже, как ты хочешь это сберечь! Как боишься потерять! Вокруг столько еды… Еда – страх. Еда – боль. Еда – наслаждение.

Когда ты встанешь, родители позовут тебя завтракать. Они будут при тебе намазывать на ломти булки нежный плавленый сыр. Они будут пить густой от сливок кофе с сахаром. Он пахнет так сильно, что воздух в кухне кажется тягучим и сладким. Как карамель.

Ты пройдешь мимо кухни, растягивая воздух-карамель торопливыми шагами, боясь увязнуть и остаться. Ты скажешь родителям, что позавтракаешь у Люси.

Ты должна так сказать.

Если ты сядешь за стол, то не удержишься.

Ты съешь слишком много.

И, чтобы защитить твое оригами-тело…

…тебе придется делать ЭТО.

Тая берет джинсовую сумку через плечо, расшитую бисером, – с нею она не расстается, там ее блокнот, карандаши, мелки, ручки. Баллончик в потайном кармане.

В кухне приемник заикается в полосе помех, отец на Высоцком сделал погромче; закипающий чайник шумит, как ветер в деревьях, уютно позвякивает посуда.

Мама:

– Ой, ну куда, уши закладывает. Да и треск такой.

– Минуту погоди, сейчас песня кончится. Люблю ее.

– Ладно, хорошо хоть не Летов, а то врубаешь на весь двор диски свои в гараже, стыдно…

Мама открывает холодильник:

– Ты колбасу доел? Вчера оставалось полпалки.

Отец:

– Не брал. Наверное, Тая ночью пришла голодная. День-деньской пропадает, ни обеда, ни ужина.

Высоцкий окончательно захлебнулся помехами; отцу не без сожаления пришлось завернуть круглую, как бутылочная пробка, ручку громкости.

– Да брось. Не может девочка столько съесть.

Отец не глядя, невероятно быстро – на автомате – сворачивает салфетку в лотос.

Тая с детства помнит повсюду оригами – невесомые, стремительные, остроугольные фигурки. Любой конфетный фантик в отцовских руках меньше чем за минуту превращался в игрушку – в цветок, в лягушку, в птицу.

Таечкины самолетики летали дальше и быстрее, чем у других ребят.

– Остатки булки тоже куда-то делись, – сетует мама, – и новый пакет печенья.

– Могла сама куда-нибудь сунуть, как из магазина пришла.

Тая крадется на подушечках пальцев, как рысь, мимо приоткрытой двери в кухню. Но у мамы зоркий глаз и ухо востро.

– Таисия! Доброе утро.

– Доброе, мам.

– Куда без завтрака? Опять соседей объедать? Торчишь там постоянно, как голодная собачонка, вот тебя за стол и приглашают – из вежливости. На самом деле никто кормить тебя не хочет. Садись. Поешь дома как следует. А то мне опять за тебя краснеть. Подумают, голодом тебя тут морят.

А когда ты, мама, не краснела?

Маме регулярно приходилось краснеть: перед гостями – за «художественный бардак» в комнате дочери. Перед гостями особенно тщательно распихивались по углам ненужные вещи, подметались неделями не метенные полы, протиралась запыленная мебель.

В простые дни маме было некогда; с девяти до пяти пропадала она в своем загнивающем (физически и морально) НИИ, где в трудно проветриваемых затхлых помещениях, забитых отжившими приборами, на сорок лет задержался воздух эпохи застоя. А потом она уставала.

Маме приходилось краснеть перед учительницей. За огрызок яблока, сунутый в батарею в кабинете математики в начале пятого класса. За побеги с субботников в школьном дворе. За пряди, выкрашенные зеленкой.