На горах - страница 33



Шумит, бежит пароход, то и дело меняются виды: высятся крутые горы, то покрытые темно-зеленым орешником, то обнаженные и прорезанные глубокими и далеко уходящими врáгами. Река извивается, и с каждым изгибом ее горы то подходят к воде и стоят над ней красно-бурыми стенами, то удаляются от реки, и от их подошвы широко и привольно раскидываются ярко-зеленые сочные покосы поемных лугов. Там и сям на венце гор чернеют ряды высоких бревенчатых изб, белеют сельские церкви, виднеются помещичьи усадьбы.

Шумит, бежит пароход… Вот на желтых, сыпучих песках обширные слободы сливаются в одно непрерывное селенье… Дома все большие двухэтажные, за ними дымятся заводы, а дальше в густом желто-сером тумане виднеются огромные кирпичные здания, над ними высятся церкви, часовни, минареты, китайские башенки… Реки больше не видать впереди – сплошь заставлена она несчетными рядами разновидных судов… Направо по горам и по скатам раскинулись сады и здания большого старинного города.

Одно за другим вспоминается не могущей заснуть Дуне. Вспоминается теснота, шум и блеск, что испугали ее на ярманке. Все вспоминается – и пароход, и берега Оки, и бабы, переезжавшие за реку к коровушкам, – но почему-то все сливается с памятью о Петре Степаныче. Его образ то и дело перед душевными очами Дуни. То вдруг вышел он из береговых кустов, то перерезывает реку в легкой лодочке, то входит в ее каюту, то с яростью отталкивает армянина, когда тот нагнулся было к ней и, крепко обняв, хочет целовать ее… Вот он выводит ее из тесной толпы, ведет в какой-то сад, она оглядывается, а это их сад, вот ее грядки, вот ее цветочки, вот и раскрашенная узорчатая беседка, где каждый день сидит она с работой либо с книжкой в руках… Он зовет ее в беседку… Робко и медленно идет она на зов, но – не стало ни его, ни беседки, стоит прилавок с яшмами, аметистами, а тут и армянин с офицером… они хватают ее, куда-то тащат… Какая-то неведомая Дуне барыня, вся в черном, тощая, бледная, спешит к ней издали… Все кружится в глазах Дуни, все туманится, все кроется мраком, за ней гонятся какие-то чудовища с огненными глазами, чарующие огненные взоры черной барыни ровно насквозь пронизывают страдающую девушку, но вдали в слабо мерцающем свете – он. Хочет Дуня бежать к нему, но не может отделить ног от земли, точно приросли они, а черная барыня и страшные чудища ближе и ближе… и опять все кружится, опять все темнеет…

Сняв сапоги, в одних чулках Марко Данилыч всю ночь проходил взад и вперед по соседней горнице, чутко прислушиваясь к тяжелому, прерывистому дыханью дочери и при каждом малейшем шорохе заглядывая в щель недотво́ренной двери.

* * *

На другой день Дуня поздно подня́лась с постели совсем здоровая. Сиял Марко Данилыч, обрадовалась и Дарья Сергевна.

– Говорила я, что сглазу, – разливая чай, сказала она. – Моя правда и вышла: вечор спрыснула ее да водицей с уголька умыла, и все как рукой сняло… Вот Дунюшка теперь у нас и веселенькая и головка не болит у ней.

Но Дуня вовсе не была веселенькою. Улыбалась, ласкалась она и к отцу и к назвáной тете, но нет-нет да вдруг и задумается, и не то тоской, не то заботой подернется миловидное ее личико. Замолчит, призадумается, но только на минуту. Потом вдруг будто очнется из забытья, вскинет лазурными очами на Марка Данилыча и улыбнется ему кроткой, ясной улыбкой.

– Что ж, Дунюшка, поедем, что ли, сегодня на ярманку? – спросил он, допивая пятый или шестой стакан чаю.