На границе стихий. Проза - страница 17



Никто не засмеялся.

– Ну, и в чём мораль? – угрожающе спросил Неломайшапка.

– А не в чём! Просто я, когда вижу животное на цепи, сразу вспоминаю, что мы с тобой, бригадир, про-ле-та-ри-ат.

– Балабол ты, Роговицын, трепло чукотское…

Когда ополовинили первый ящик, Гудерианыч достал из-под нар перламутрово-зелёный аккордеон и, растопырив мёртвые пальцы, заиграл «Журавлей».

– Там есть пра-аво на тру-у-уд! – сиплым фальцетом надрывая связки, голосил Гудерианыч. – Там люде-ей ув-в-важа-ают!

– А чего у него с рукой-то? – шёпотом спросил Стелькин.

– Он в лагере завклуб был, спел про родину – вохра ему руку прикладом отбила, – ответил Роговицын, брызгая слюной сквозь редкие зубы.

– А чё, про родину нельзя?

– Он же немец. Ему – нельзя!

К началу второго ящика все уже говорили одновременно.

– Морды брезентовые! – вопил Баряба. – Рукавицы небритые! Дайте сказать!

– А у попугаев нынче гон! Потому что они в другом полушарии живут!

– Если гон, то конечно живут.

– А я, знаешь, просыпаюсь однажды, вижу – вытрезвитель, вся бригада на койках! Вот эт-то номер, думаю!

– Да не вытрезвитель это был, а палата! В венерическом отделении!

– Это мы к Вальке Драге в гости сходили!

– Да-а… Валька – она такая!

– Ну, теперь пусть она к нам приходит… снова…

– …а то мы в соседнюю, в женскую палату уйдем!

– Надо записку оставить, чтоб не заблудилась!

Каждый кричал своё, каждому хотелось высказаться. Даже рёв ветра, как ни старался, как ни бился в окна и стены, никак не мог прорваться сквозь плотную завесу удалых голосов.

Бурмастер Матвеич, сменщик Слона, у себя на буровой с такой силой давил снаряд в морское дно, что ДЭСка захлёбывалась собственным стуком, и в столовой начинал медленно гаснуть свет.

Все говорили хором «Матвеич давит».

Потом с буровой пришли, приползли за трактором: переезжать на следующую скважину.

– Перевозка!

– Ну, дает, – восхищался Баряба, – так сдуру и сломать что-нибудь можно.

Двужильный Баряба, не спавший двое суток, отвёз рабочую смену на буровую, угадывая путь ещё неизвестным науке чувством. Сквозь щели в кабину, как пули, залетали снежинки и мгновенно таяли в струе горячего воздуха.

Невидимая буровая вышка качала тусклыми огнями. Двадцать с лишним тонн настылого железа медленно двигались во мраке, с хрустом и скрипом давя неровности на льду. Дизелист Сомов кольцо за кольцом сбрасывал с клыков негнущийся, уползающий за буровой кабель. «Гадство, когда же это кончится?» – думал Сомов.

– Хорош! – надрываясь, орал Матвеич и махал верхонкой световому пятну тракторных фар. Баряба в кабине, оскалившись в улыбке, толкал рычаг муфты.

…В ту ночь перебрал только повар Стелькин, оправдывая свою фамилию.


Пурга, смешав дни и ночи, резвилась трое суток. Осторожный рассвет четвёртых открыл белую унылую землю, каменный её край с нависающими снежными козырьками, нагромаждение льдин у подножия и уходящую в сторону открытого моря, словно километровые вехи, цепочку домиков на полозьях, на конце которой чернел острый наконечник буровой вышки.

Всё было, как раньше, и всё же не так. Балкú под обрывом занесло по самые крыши, пролезали в них на четвереньках, шмыгали в круглый лаз, как евражки. Уголь в волокушах уже нельзя было отделить от снега. Что горело в печках – неизвестно.

Зато там, вдали от берега, можно было кататься на коньках: гладкий и чистый лёд матово зеленел. Снег покинул эту скучную местность, умчался куда-то, чтобы сотворить там что-нибудь этакое, повеселее.