На границе стихий. Проза - страница 44



– Нет – говорит, – лучше б вон те серёжки.

А серёжки из рекламного набора, жалко отдавать.

Посмотрел на Скотникова, а он так влюблённо на Люсю свою смотрит, и что в ней такого нашёл, а серёжки те и правда к лицу ей.

Мусолил, мусолил, так и не отдал серёжки. Пожалел.

Разошлись они с Сашей, посконно русским, саратовским мужиком. Она, казачка, с тем камнем счастья и уехала. Может, выбросила, а Саня потом помер в своей зимней избе.

Татьяна Скотникова мне малахай юкагирский подарила, когда я с Колымы уезжал. Его потом дура-баба чужая на кусочки порезала.

Вот так, Серёга…

ЛЮБОМИР

Откуда такое имя на Колыме. Так его все и звали – Люба. Любо, братцы, любо…

Один глаз у Любы был стеклянный. Стрелял Люба целко. Сохатого, так сохатого. Подошёл обдирать, а лось рогами дёрнул, и Любомиру в глаз. Потому и стекляшка.

Жена Любина спилась, и по морозу сгинула, замёрзла.

А Люба любил её, избу такую построил, что любо дорого глядеть. На втором этаже – теплица. Колымский мороз отступает. Там огурцы можно выращивать, опылять только нужно пальцами, мухи нет.

Как жена замёрзла, Люба пить начал, и сам бы замёрз, когда изба сгорела. Кореша за шкурками приехали, и нашли его полутрупом.

Люба однолюб был. Другую избу построил. Но без теплицы, не нужна она уже была. Приговаривал – якут траву не ест. Блин, неуёмный какой-то.

И эта сгорела.

Кореша его в посёлок свезли, а он – везите обратно.

Когда в 1991 году мы с тобой, Серёга, приехали к Любе на тоню, у него «казанка» с булями две тонны ряпушки приняла, благо на берегу стояла, но прокисла свежанина, потому что тёплая осень была, а совхозный катер не успевал улов собирать. Хотя, что ж, на приваду ж тоже надо, тогда Люба ещё живой был, промышлял. И глаз стеклянный ему не мешал. Кстати, глаз был правый, прицельный.

А Любомир и с левого валил, как хотел.

Что мужику баба? Что, он сам себе и ей еды не припасёт, не наготовит? А вот замёрз, пошёл за ней тихой смертью.

ШКВАЛ

Вот поехали мы как-то с женой в июле в деревню Пантелеиха. Жара была на Колыме, как в Сочи. Я письмо от отца получил, думаю, по дороге почитаю.

Лодка «сарепта» ничего не боится. Борт озёрного класса 65 сантиметров, винт пластмассовый, с регулируемым шагом. Жена в сарафанчике с бретельками, на восьмом месяце. По Пантелеихе вверх всего-то двадцать пять камэ. Там искупались, сетку проверили, «пятиминутку» муксунячью заделали, так хотелось. А в жаре синие тучи появились. Затихло всё.

Отец писал, что всё хорошо у них, огород сажают и поливают. Ты-то, сын, как там на Колыме.

Едем обратно, я в майке.

Морок кругом, кто на севере бывал, тот знает – ненастье будет.

Пантелеиха перед выходом в Колыму делает резкий поворот влево, перед сопкой.

И тут – с чего бы – у Вовы Калиничева шпонки срезает на «вихре».

Кричит:

– У тебя бронзовые есть, чтобы гвоздь не рубить?

– Да, – кричу, – есть.

Шпонки отдал, а сам на середину Пантелеихи, чтоб мухи не заели, жена ж в бретельках. Кружу.

Тишина-то тревожная. У Любашки глаза… Похолодало. Майку с себя снял и на неё.

А впереди сопка, река поворачивает влево к Колыме. Над сопкой пыль уже завевается.

И ветер в харю, река вздулась, пришлось рядом с берегом идти в двух метрах.

Кричу:

– Любашка, ложись поперёк лодки, не вдоль!

Восьмой месяц же.

Хотя какая, к чёрту, разница, лодка уже как лошадь скачет. А у берега… сети, мать их! Пошёл на середину, прямо на стоячие валы, в глазах – темень. Не растрясти бы младенца.