На мохнатой спине - страница 25



Нам всегда только кажется, будто мы отвлечённые материи обсуждаем. Даже когда мы этого не осознаём, мы всего лишь мусолим личные проблемы. Самые насущные, самые простые. Самые человеческие.

– И вот теперь я думаю… – мучительно выдавил он. – Может, я ему только хуже сделал?

– Почему?

– Ну ты же сам сказал. При коммунизме осуждение окружающих – единственный механизм исправления неправильного поведения…

Тогда я потянулся к нему и потрепал его по коленке. Эх ты, сталинский сокол… Так и хотелось взять его на руки и побаюкать, как встарь. У киски боли, у собачки боли, а у Серёженьки – заживи…

Дай подую – всё пройдёт.

– Этого никогда нельзя знать наперёд, – сказал я. – Может, ты его, наоборот, спас. Только будущее покажет.

– А пока не покажет – мне что же, каждый день на луну выть?

– Нет. Просто жить. Знаешь, у попов была красивая сказка…

– Вот только поповщины не надо!

– Да погоди ты. Шалаву одну хотели камнями побить насмерть, а этот их Христос сказал: вы сами-то, ребята, кто такие? Святых не наблюдаю! Так что разошлись, пока я добрый! А шалаве сказал: иди и впредь не балуй.

– Ну да, – поразмыслив, мрачно подхватил Серёжка. – И она так усовестилась, что записалась в народоволки. И под римского кесаря бомбу кинула.

Мы помолчали, ощущая, как распрямляются согнувшиеся было спины, а уныние, точно ненароком пролитая с небес ледяная густая вода, высыхает на нас обоих, испаряется стремглав под семейным солнышком, – и облегчённо захохотали. Всё. Жизнь взяла своё.

Сын, ещё посмеиваясь, встал, благодарно коснулся рукой моего плеча и, повернувшись, пошёл к двери. На пороге оглянулся.

– Да, я же совсем забыл сказать. Надя нас на будущей неделе зовёт на какое-то культурное мероприятие. В литературное кафе, что ли…

От горла до паха покатил медленный ледяной обвал.

– Нас? – с трудом сохраняя небрежный тон, спросил я. – Или всё ж таки тебя?

– Представь – нас всех. Маму, тебя, ну, меня. Она же, знаешь, светская такая, благовоспитанная… Типа «будем дружить домами». И вся в искусстве, в литературе, в поэзии… В Третьяковку вот водила меня…

– Ну и как? – не удержался я.

– Облачность ноль баллов, видимость хорошая, – ответил он. – Теперь вот какие-то её знакомые пронюхали про диспут о современной литературе, это жуть как престижно у них считается, чтобы туда попасть. А она сразу нас хомутает. Пойдёшь?

– А маме ты говорил?

– Нет ещё. Сейчас вот к слову пришлось.

Не было ничего проще, чем отказаться. Я уже собрался было так и поступить. Уже открыл рот. И тут-то и кинулся башкой в омут.

– Честно говоря, я бы сходил. Грех терять случай посмотреть на властителей дум в естественной обстановке.

– Тогда я так и передам.

– Передай. И маме скажи, не забудь.

Оставшись один, я снова перевернул бумаги, но на ум уже ничего не шло. Надо было успокоиться и хоть чаю выпить, что ли. Я с досадой, но не в силах сопротивляться порядку, опять опрокинул документы; так нервнобольные моют руки по сто раз на дню. Вышел на кухню. Маша сидела за просторным кухонным столом, присматривая, верно, за готовившимся дать пену бульоном, и работала – судя по всему, правила какие-то свои лекционные намётки. Похоже, наспех. Новые указания поступили, не иначе.

У неё привычки прятать лицевую часть документов не было. А у меня, грешен, привычка заглядывать в чужие бумаги, моментально фотографируя их взглядом, была. Столь же многолетняя, как и привычка свои бумаги не показывать никому. Это две стороны одной медали. Профессиональная болезнь. В глаза мне бросилась крупная, свежая правка красным карандашом: зачёркнуто было «Сохранение и укрепление выстроенной ими тюрьмы народов являлось для русских предметом национальной гордости» и поверх, с выгнутым залётом на чистое боковое поле страницы, размашисто вставлено: «Русский царизм старательно стравливал находившиеся под его гнётом народы и сеял между ними бессмысленную вражду, самим этим народам не нужную и не свойственную».