На Москве (Из времени чумы 1771 г.) - страница 14
Ивашка повел плечами и усмехнулся.
– Да все то же, Капитон Иваныч: говорит, лядащий, порченый, негодный; ну и спровадили.
– Порченый!.. – забурчал Капитон Иваныч, насмешливо усмехаясь. – Давай Бог им всем, подлецам, быть такими порчеными! Я по сию пору, Иван, не могу себе простить, попрекаю себя ежечасно, что тебе вольную не выговорил или за себя не взял при продаже вотчины. Был бы ты теперь у нас вот с Улей вместе.
– Да, – рассмеялась Уля, – был бы с нами! Да с Авдотьей Ивановной.
– Да, точно, – рассмеялся Капитон Иваныч и отчаянным жестом бросил свою шапку в угол. – Да, с моей Авдотьей, пожалуй, что и хуже, чем в крепости на селе. А вот что, Улюшка. Мы сегодня с ней опять шумели, – слышала, чай.
– Слышала.
– И знаешь, о чем?
– Знаю.
– А ну, вот и не знаешь.
– Знаю, Капитон Иваныч, не спорьте.
– Да не можешь ты знать.
– Почему-с?
– Потому, что я и сам не знаю!
– Вот так хорошо, – совсем развеселилась Уля.
– Ей-Богу, не знаю, вот как перед Богом! – добродушно и весело воскликнул Капитон Иваныч. – Шумела, шумела она, меня обругала… Постой, как бишь обругала?.. Мудрено что-то… Паркалком или карапалком, что-то такое. Это, вишь, такой народ есть, вроде калмыка. А я ее назвал и того хуже: Сидоровой козой. А за что все это у нас было – доподлинно не знаю. Затевает она что-то, я это чую, а что она затевает – не знаю; вестимо, скверное.
– Ну а я, Капитон Иваныч, знаю, – полугрустно, полувесело произнесла Уля.
– Ну, скажи, коли знаешь.
– Нет, не скажу. Вы ей скажете и все дело испортите.
– Не скажу, что ты! ну, ну… Ей-Богу, не скажу.
– Ладно, не в первый раз. Хоть разбежитесь, – не скажу. Когда будет время, сама приду и все вам выложу, а теперь ни за что не скажу. Вы только испортите. Как она придет, так ей и бухнете. Еще хуже и выйдет.
В коридоре в ту же минуту раздался голос барыни, и все трое, как по данному знаку, разошлись в разные углы комнаты и одинаково робко поглядывали на дверь.
– Легка на помине… как черту и подобает быть! – пробурчал Воробушкин.
Авдотья Ивановна вошла, запыхавшись и от ходьбы, и от своей большущей, тяжелой шубы, и от платка, который был намотан вокруг ее головы и шеи. Разоблачившись при помощи Ули, она оглядела всех трех и проговорила:
– Небось сидели все кучкой в уголке да шептались, а чуть меня заслышали – рассыпались по горнице.
– Ну, да как же, – отозвался Капитон Иваныч, – вишь ведь, какой комендант, подумаешь!
– Для такой мокрой курицы, как ты, я не токмо что комендант, а весь фельдмаршал Салтыков[6].
И с этих слов снова начался тот же шум, к которому так привыкли и люди Воробушкиных, и Уля, и даже соседи по Ленивке.
Покуда муж с женой перекидывались, придумывая, на сколько хватит разума, ехидные слова, Уля незаметно выскользнула из комнаты к себе в мезонин. Ивашка, послушав, поглядев исподлобья в лицо обоих супругов, тоже вышел вон и отправился на двор, вспомнив о том, что его лошаденка стояла, не кормясь, уже добрых часа три.
Сойдя с заднего крыльца, он, однако, не нашел на дворе ни саней, ни лошади.
«Ишь, добрый какой человек! – подумал он, – распорядился уже и убрал коня; поди, и овсеца засыпал».
Он заглянул в конюшню, в сарай, сбегал на задний двор, взглянул за ворота; но ни лошади, ни саней не было нигде. Уже в испуге бросился он на кухню спросить двух женщин.
– Конь?.. Конь?.. Санки?.. Санки мои?! – воскликнул он, вбегая в кухню.
– Эвося хватился, – выговорила одна из двух женщин, Маланья. – Твой конь давно у Климовны.