На все четыре стороны - страница 27
Но я возвращаюсь к описанию событий 1918 года, возвращаюсь в Свийскую городскую тюрьму, в общую камеру, стены которой впервые наблюдали зрелище такого самопожертвования мужчин ради одной женщины.
– Дзенкуе бардзо, – прошептала она между тем, краснея и прижимая руки к горящим щекам. Потом, окинув ласкающим взглядом мужчин – она как-то так умудрилась посмотреть на них, что каждый решил, будто ее взгляд адресован именно ему, – Малгожата сделала выбор и с застенчивой улыбкой протянула руку к миске, которую ей протягивал тот самый офицер, который казался мне чем-то знакомым.
Это был поручик лет двадцати пяти, черноволосый и черноглазый, с мелкими, невыразительными чертами бледного лица и чуточку скошенным подбородком. Впрочем, у него были довольно красивые миндалевидные глаза и поистине соболиные, сомкнутые на переносице брови. Почему-то именно в ту минуту я наконец узнала его: ну да, конечно, он был одним из тех, кто проходил через нашу подпольную организацию спасения белых офицеров, застрявших в городе после спешного, панического, неорганизованного бегства остатков армии. В основном это были больные и раненые, которые ушли из лазарета на своих ногах (эвакуировать их организованно не было ни персонала, ни транспорта). Остальных отступающие оставили на попечение города, однако красные первым делом ворвались в лазарет и подожгли его… Все тяжелораненые заживо сгорели. Я сама видела обгорелые трупы, повисшие на черных, обугленных рамах…
Когда я офицера вспомнила, мне страшно стало. Если он попался, значит, попались те, кто вел его после меня по цепочке! Неужели они тоже арестованы, а то и казнены? А что, если он меня вспомнит и невзначай выдаст? А если нас посадили в одну камеру, чтобы мы стали разговаривать о тех делах, а кто-нибудь (в каждой камере есть подсадные утки, это всем известно!) подслушает и нас выдаст?
И я ничем не показала, что вспомнила его. А ему было совершенно не до меня.
Малгожата приняла ложку из рук офицера – он засиял так, как будто сам государь-император вручил ему орден! – опустилась на нары и сделала ему знак сесть рядом. Он опустился, держа в руках миску, и она зачерпнула баланды ложкой, проглотила, а зачерпнув вторую, протянула ему. Молодой человек открыл рот… Она кормила его, как ребенка, ела сама…
В этой картине было что-то забавное, трогательное, будоражащее нервы, внушающее тоску, заставляющее волноваться. Люди отворачивались, начинали есть свою баланду, лица были у кого угрюмые, у кого тоскливые. Я случайно взглянула на нашего историка. Давно не видела я такой смертельной печали на лице мужчины! Этот сорокалетний седой человек казался мне, двадцатилетней, глубоким стариком, но я вдруг поняла, насколько ранено его сердце почти интимной сценой, как жаждет он оказаться на месте черноглазого поручика! Да, впрочем, все мужчины жаждали этого, они с трудом скрывали ревность!
Женщины были мрачны, ели с ожесточением. Я забралась на свои нары – там до сих пор лежала безрукавка Малгожаты, камизэлька, как она ее назвала, – и, принявшись без всякого аппетита за еду, подумала, что участь новой заключенной в нашей камере будет печальна, печальна… Да и участь поручика, пожалуй.
И я словно накликала беду! Один из воров вдруг отставил свою миску и бросился на прижавшуюся друг к дружке пару: Малгожату и поручика. Он с силой отшвырнул офицера на пол и сел на нары на его место. Поручик возился в углу, пытаясь подняться, а вор дотянулся до своей миски, схватил ее и протянул Малгожате с видом одновременно покорным и угрожающим.