На западе без изменений - страница 3
Мюллер качает головой: «Я же всегда тебе говорил, не нужно брать с собой такие хорошие часы».
Мюллер это что-то неотёсанное и неуступчивое. Иначе он заткнулся бы, потому что каждый видит, что Кеммерих больше не выйдет из этого зала. Найдёт ли он снова свои часы, это совершенно безразлично, тем более что они могли быть пересланы домой.
«Ну и как дела, Франц?» спрашивает Кропп.
Кеммерих кивает. «Да ничего, только у меня проклятая боль в ступне».
Мы смотрим на его одеяло. Его нога лежит под проволочным каркасом, над которым одеяло утолщается сводом. Я пихаю Мюллера ногой в голень, потому что тот уже готов сказать Кеммериху, что нам снаружи санитары уже рассказали: у Кеммериха больше нет ноги. Нога ампутирована.
Он выглядит ужасно, скверно-жёлтый, с нездешними чертами в лице, которые нам так хорошо знакомы, потому что видим их уже в сотый раз. Это не собственно черты, это скорее знаки. Под кожей больше не пульсирует жизнь; она уже готова, вывернулась до границы тела, изнутри пробивается смерть, которая уже видна в глазах. Перед нами лежит наш товарищ Кеммерих, который ещё только что жарил с нами конину и сидел на корточках в воронках; он ещё есть, и его же больше нет, заросший, неопределённого вида, как фотопластинка, на которой сделано два снимка. Даже его голос звучит как эхо.
Я тут же вспоминаю, как мы тогда уезжали. Его мать, добрая, толстая женщина, привела его на вокзал. Она непрерывно плакала, её лицо было от этого одутловатым и распухшим. Киммерих из-за этого стеснялся, поскольку она переживала больше всех, она буквально расплывалась в жире и воде. При этом она, выбрав меня, всё брала меня за руку и умоляла меня согласиться обратить там внимание на Франца. У него и правда было детское лицо и такие нежные кости, что после четырёх недель ношения ранца он уже получил плоскостопие. Но как можно уследить за кем-то на поле сражения!
«Так ты теперь пойдёшь домой», говорит Кропп, «тебе положено минимум три, четыре месяца быть в отпуске.»
Кеммерих кивает. Я не могу спокойно глядеть на его руки, они как воск. Под ногтями сидит грязь канав, она выглядит как сине-чёрный яд. Мне приходит в голову, что эти ногти будут расти дальше, ещё долго, как призрачное подвальное растение, когда Кеммерих уже очень давно не будет дышать. Эта картина стоит передо мной: они изгибаются как штопоры и растут, и растут, и с ними волосы на распадающемся черепе, как трава на хорошей земле, точно как трава, как это так только возможно –?
Мюллер нагибается. «Мы принесли твои вещи, Франц.»
Кеммерих показывает рукой. «Кладите их под кровать.»
Мюллер делает это. Кеммерих опять начинает про часы. Как только его успокоить, унять его недоверчивость!
Мюллер выныривает назад с парой кавалерийских сапог. Это прекрасная английская обувь из мягкой, жёлтой кожи, которая достаёт до колена и целиком доверху шнуруется, вожделенная вещь. Мюллер в восторге от их вида, он прикладывает их подошвы к собственным скрюченным сапогам и спрашивает: «Ведь ты хочешь забрать сапоги с собой, Франц?»
Все трое одновременно мы думаем: будучи здоровым, он мог бы сам их носить, они были бы для него прямо бесценны. Но, как теперь понятно, большая жалость, что они останутся здесь; – потому что санитары, конечно, сразу их утянут, если от умрёт.
Мюллер повторяет: «Ты же не хочешь их здесь оставить?»
Кеммерих не хочет. Это его лучшая вещь.