На западе без изменений - страница 5
Если Мюллеру так хотелось сапоги Кеммериха, так он за это не меньше достоин сочувствия, чем кто-либо, кто перед смертью не отваживался думать ней. Он только умел мысленно различать. Если бы сапоги Кеммериху чем-то помогли, тогда Мюллер бегал бы лучше босиком по колючей проволоке, чем думать по-взрослому, как ему заполучить их. Но такие-то сапоги были чем-то, что совсем ничего не могло сделать с положением Кеммериха, между тем Мюллеру они бы сильно пригодились. Кеммерих умирает, а это значит, они достанутся кому-то другому. Поэтому почему Мюллер не должен здесь быть для этого, он же имеет большее право на это, чем санитар! Если только Кеммерих умрёт, уже поздно. Уже только поэтому Мюллер стережёт.
Мы потому не могли отдать их другим, потому что они хорошо сделаны. Только это верно и важно для нас. И хорошие сапоги редкость.
Раньше всё-таки было иначе. Когда мы шли в окружное военное управление, мы ещё были классом из двадцати молодых людей, которые себя, многие в первый раз, задорно вместе позволяли брить, прежде чем они попали на казарменный двор. Мы не имели твёрдых планов на будущее, мысли о карьере и профессии были ещё в меньшей степени определенны настолько, чтобы они могли принять форму реальности; – вместо того однако мы были полны неопределённых идей, которые жизни и войне в наших глазах придавали идеализированный и почти романтический характер.
Десять недель мы обучались военному делу и в это время преобразились решительнее, чем за десять лет школы. Мы учили, что начищенные пуговицы важнее четырёх томов Шопенгауэра. Сначала удивлялись, потом ожесточались и наконец равнодушно осознавали, что кажется, решающими являются не идеи, но сапожная щётка, не свобода, а муштра. C воодушевлением и доброй волей мы стали солдатами; но всё делалось, чтобы изгнать это из нас. После трёх недель мы уже понимали, что почтальон в галунах имеет большую власть над нами, чем раньше наши родители, наши воспитатели и столпы культуры от Платона до Гёте вместе взятые. Мы видели юными, несонными глазами, что традиционное представление наших учителей об Отечестве пока что реализуется здесь в задачи личности так, как эти ревнители просвещения никогда не смогли бы предположить. Приветствия, стояние на вытяжку, церемониальный марш, «на караул», направо кругом, налево кругом, пятки сомкнуть, разговорчики и тысяча придирок. Мы представляли себе наши задачи иначе и находили, что нас готовили к героизму как цирковую лошадь. Но скоро мы к этому привыкли. Мы даже поняли, что часть этих вещей необходима, но точно также другие были излишними. На это у солдата тонкий нюх.
По трое и четверо наш класс был рассыпан по отделениям, вместе с рыбаками с островов североморского побережья, крестьянами, рабочими и ремесленниками, с которыми мы быстро сдружились. Кропп, Мюллер, Кеммерих и я попали в новое отделение, которым командовал унтерофицер Химмельштоз.
Он был из жестоких казарменных живодёров, и этим гордился. Маленький, под подоконник, парень, прослуживший двенадцать лет, с лисьими сивыми усиками, бывший на гражданке почтальоном. Особенно он посягал на Кроппа, Тьядена, Вестхуса и меня, так как он чувствовал наше упрямство.
В одно утро я четырнадцать раз заправлял его кровать. Потому что он снова и снова находил какие-то недостатки и срывал одеяло. Я за двадцать раз, с перерывами конечно, начистил до такой мягкости пару древнекаменных сапог, что даже Химмельштоз не мог найти недостатков; – по его приказанию я надраил до чистоты капральскую комнату зубной щёткой; – Кроппу и мне было поручено с помощью ручной щётки и совка, вычистить от снега двор казармы, и мы замёрзли бы до смерти, если бы не появившийся случайно лейтенант, который нас отослал и властно грубо оборвал Химмельштоза. Последствия были, к сожалению, только те, что Химмельштоз стал относиться к нам ещё яростнее. Я, одну за другой, четыре недели каждое воскресенье заступал в караул и столько же времени был дневальным в казарме; – я в полном снаряжении, с болтающимся стволом, стуча зубами от сырости, повиновался командам «встать, марш, марш» и «ложись», пока не превратился в ком грязи и не упал; – четырьмя часами позже, я предъявлял Химмельштозу мою безупречно вычищенную форму, конечно, со стёртыми в кровь руками; я с Кроппом, Вестхусом и Тьяденом без перчаток на жестоком морозе четверть часа стоял по стойке смирно с голыми пальцами на ледяном ружейном стволе, с нетерпением ожидая бродящего вокруг Химмельштоза, ждущего малейшего движения, чтобы констатировать проступок; – я ночью около двух часов восемь раз в рубашке с первого этажа казармы выбегал во двор, потому что мои кальсоны на несколько сантиметров выдвинулись за край лавки, по которому каждый должен был складывать свои вещи: рядом со мной бежал дежурный унтерофицер Химмельштоз и наступал мне на пальцы; я должен был постоянно сражаться на штыках с Химмельштозом, причём у меня было тяжелое железное станковое, а у него ручное деревянное ружьё, так что он мне удобно мог разбивать руки до крови и синяков; правда однажды при этом я дошёл до такой ярости, что в слепую его опрокинул и так толкнул его в область желудка, что он упал. Когда он хотел жаловаться, ротный высмеял его и сказал, что должен же он быть внимательным; Химмельштоз получил своё, и было ясно, ему поделом. – Я развивался в умении хорошо лазать по шкафам; – я постепенно находил слабые места моего учителя; – мы дрожали, если только мы слышали его голос, но сломить нас этот одичавший мерин не сумел.