Намотало - страница 8
Мыслей, для такого большого помещения, было не так уж много. Первая: так зачем нас собрали, если всё уже решено (мысль здравая и, по крайней мере, чистоплотная, – заметно, что зубы человек по утрам чистит). Вторая: а всё-таки хорошо, что собрались, – интересно ведь, происходит что-то, и повидаться лишний раз, мы все друг к другу хорошо относимся, и свой институт любим… (мысль патриотически-сентиментальная, со сладким замиранием в области сердца, насчёт зубов уже не поручусь). Третья: гад он, в общем-то, хотя и умный, ему и болтать с нами всегда было западло (продолжение и развитие сентиментальной мысли с замиранием в области сердца, а с зубами совсем беда). Порхали, конечно, и мысли-однодневки, которые не стоит принимать в расчёт: «Надо же ещё голову помыть и накраситься, и успеть к семи на Петроградскую, к Светке на день рождения, интересно, надолго ли эта тягомотина… Или: «Чего я, дурак, сел сзади, теперь смотри на её шею, мучайся…».
Разумеется, я тогда ничего этого не понимала. Это всё – позднейшие напластования. И вообще, ничего этого не было, не было, всё – вымысел, а вернее, просто мысли, как девяносто процентов моей жизни. Не может быть таких собраний; стран и городов, где бывают такие собрания; людей, которые участвуют в таких собраниях. Я всё это выдумала, чтобы оправдать свой нынешний ненормальный образ жизни.
А что ещё мог сказать после вызова на инструктаж к начальству Паша Савельев, комсорг, любимец соответствующей кафедры, умница и первый кандидат в аспирантуру?
– Да, он хорошо учился, делал доклады на СНО, успешно сдавал экзамены и зачёты. Но всё это – не потому, что ему нравилось дело, которому мы все решили посвятить себя, не потому, что ему была дорога честь института, – он всегда стремился обратить на себя внимание, выделиться. Он не был нам товарищем. Я, например, уверен, что на всём курсе у него нет ни одного друга.
Паша остался бы просто человеком без лица, каким и был раньше, а слова, которые он говорил, – бессмысленным набором звуков, как и положено таким словам, но дело в том, что говорил он тихо, а слышно было в последнем ряду, и ещё время от времени он тёр лоб ладонью, мол, трудно мне говорить, тяжело мне, а в его голубых глазах светились то молодая ненависть, то застарелая зависть. Но друга на всём курсе не оказалось ни одного, тут он был прав. Или обладал гипнотическими способностями, и сумел внушить это залу. Друг бы уж как-нибудь исхитрился не проголосовать за формулировку «осудить за…». Я не очень уже помню, за что именно предлагалось осудить. Я же говорю, ничего этого не было, потому что быть не могло.
Пятеро «героев» воздержались. Каждый из них, видимо, сказал себе беззвучно: «Да чёрт с ним, с этим собранием, всё равно уезжает, с его-то мозгами его там куда угодно возьмут!». Я лично голосование просидела, зажатая между двумя сокурсницами, старательно и безрезультатно вытирая ладони о клетчатую юбку. Я не смогла бы оторвать ладони от юбки ни за что на свете: ни за, ни против, ни воздержаться. При подсчёте голосов никто не обратил на меня внимания. Ни профессор Лямина, у которой, при энциклопедических знаниях и очень даже неплохих манерах оказалось лицо партийной стервы 30-х годов (я же говорю, ничего не было – откуда я тогда могла знать, какие лица у партийных стерв 30-х годов, их же ещё не показывали по телевизору в перестроечных фильмах, а сама я в 30-е не жила), ни Паша Савельев, занятый речью, ни подруга Вера, которой было известно всё, ну, почти всё, и чей твёрдый аккуратный профиль и поднятая рука долго потом меня мучили, ни Лёня, который, сразу после того, как его «осудили за…», молча покинул помещение, а вскоре и страну.