Народ на войне - страница 18




Очень интересно по вечерам было, до сна. Еще говорили промеж себя до запрету. Чего-чего не переберем – с Бога начнешь, а бабой кончишь… А дома не с кем слова перемолвить. Наработался, лег – и на тот свет. Не с женой же рассуждать.


Он такие занятные истории рассказывал, рота до того смеялась, горе с им забывали… Да так его любили, все жалели, ровно ребенка своего… А умирал, так, Иван сказывал, передать велел землякам, нам, значит: пусть, говорит, помнят: что смешно, то не грешно. Пускай земляки меня за смехом поминают… Смерть мне словно жена, только ее мне и не хватало…


И все-то чудо от хороших товарищей. Запер староста приятеля за яблочки в каталажку. Я ему гриб в окно. Он сейчас тот гриб разломил, ножик из гриба вынул, замок сковырнул да и драла. А кабы не чудесный гриб, сидел бы он трое суток.


Здесь у меня друзья-товарищи завелись. Дома не бывало. Баба да ребятки. Сердцем за них болеешь, а говорить нечего… А тут я умнеть стал, человека понимать выучился и на подвиг пойти готов. Брюхо больно дома тягчит жизнь нашу…

* * *

И я на себе вынес вон этого. Халявкину-то ведь восемнадцатый годок, чай, жизнь-то в нем крепкая. Вот я и зажалел… И парень ведь тихий, а как нес, так меня усовещивал, да все матерно… Вот сукин сын, ну да ладно, мамке на тебя уж нажалуюсь, она тебе штаны-то сымет…


Ах, и весело мы тогда жили! Было нас в артели двенадцать молодых ребят. И так-то мы дружили, до того все у нас вместе было – и труды и забавы, – что в каждом за двенадцатеро душа вырастала.


Молчальником мы его звали. Лицо у него девичье, а сила в руках была ровно у богатыря старого. Оглобли ломал, обиды ж не чинил никому. Так вот, видел я, что жизнь-то наша бестолковая да небережливая из того молчальника понаделала. Угнали его за беспорядки. Спился, лицом страшен стал, силушка из рук-то в дрожь перешла, и молчанье свое на последнюю на матерщину сменил…

V

Как переносили болезни и раны

Я не могу сказать, что это страшно… Когда ранили, весь свет позабыл, лежу кричу, стыда нет… И не то что очень больно, а мысли такие, что ты на всем свете один теперь и все, значит, можно… Лежу кричу, а потом «мама» зову… Вот и все… Тут подобрали, рана легкая оказалась…


Сорвался я с пригорка, сажени две пролетел – и мешком оземь. Свету невзвидел, кость во мне покрошилась и наружу полезла. Рвет мясо живое, ровно я на зубы попал.

И кровь-то не льется, а таково тихо проступает, огнем да мукою путь свой торит…


Лежу я и вижу – каска. Я за ней тянусь, ан и правая рука не целая, саднит. Однако дотянул. Тут санитары надошли, говорят, нечего каску брать. Так я в слезы, ей-богу! Вот смеху-то…


Загудело грому страшнее, обвалилась на нас земля… Сразу-то ничего не понять, дух пропал… А как пришел в разум, смерти тяжче – живой в могиле… Песок во рту, в носу, дышать нечем… Опять обеспамятел… Откопали вот, весь поломан, и чуб сивый…


Спроси ты меня, мог ли бы я без глаз жить, и не знаю. Вот все жду, что зрячим стану. Светится мне теперь солнышко – мрежит ровно в щелку. А прежде-то ничего не видел, и были мне глаза только для слез надобны. Круглые сутки плакал, смерти просил…


Холера, скажу тебе, это так болезнь! Настоящая. Боль в тебе такая, словно ножом режет, нутро вывернет, соки все из тебя повыкачает. И станешь ты сухой да пустой. Тут загнет тебя в корчу, и силы не станет. Кровь схолодится. Греть тебя станут да воду за шкуру заливать.