Народ на войне - страница 20
Эдак-то думать, так и не страшно. А я так все думки забываю. Вот как-то до трех считать почал. Кругом пекло чистое, а я все раз-два-три да раз-два-три… И на носилках несли, так все считал.
Сидели тихонько, притаились. И там тихо. А потом крик да стреляют. Кто почал, и не знаю. Вот и ранили. Полз долго, крови много ушло. И больше-то ни на что не решусь, ни в жизнь. Скушно как-то стало, а не то что страх…
Эх, ранят, ну больно, ну перенес, и жив… Ешь, пьешь в свою меру, с людьми говоришь, сам человек… А вот за газы немца много надо перебить… Нет хуже газов – корчит тебя, болен так, что и души уж нет… Радости никакой ни на часочек. Чего хуже…
Что я тебе скажу: уж и рад, что меня изранили… Вот полежу, в Россию сестра обещала хлопотать, к жене, ребятам… Трое… Работничать не буду, а около хозяйства и на одной доскачусь, все лучше бабы…
Раз зажарил, рраз еще – я маленько испугался, а не верю, что в меня. Копаю, рою, команды не слышу. Потом рраз – шарахнуло рядышком. Меня как кто за шиворот взял, над землею поднял да оземь шварк… Подняли – синий, как удавленник. Контузия: ни рук, ни ног не соберу, весь дрожу дрожмя, а в ушах – что под водой.
Обнял я его, сердечного, а он стонет. Чтобы не вопить, губы себе прикусил, сквозь нос гудит-стонет… А я сам обескровел, слаб. Тащу все его, потише стараюсь, кто его знает, что кругом, не помнится ничего. Так мы с им до свету ползли, ух, устал как! Кровь сперва сильно шла, потом перестала… Дышать больно… Как воду какую найду – пью-лакаю… И он обесчувствел. Легли, уж солнце высоко стояло. Лежим, четыре куста, река видна какая-то, поляна кругом, а за речкой лес молоденький, мирно… Та-та-та, слышим – кони идут, останавливаются, да по нас как пальнут… Ту же ногу второй раз попортили да и сгинули…
Разбило все лицо, глаз вытек, память пропала. Перевязали, уж тогда в себя пришел. Да сразу за повязку – хвать! Как закричу: «Где глаза мои, где глаза мои!»… Не пойму, кто винен, а до того ненавижу и до того темно да больно – смерти прошу…
У нас четверо рассудку лишились на войне. Думаю, со страху больше. Один на себя виденье все ждет. Видит виденье, баб каких-то. Много плачут и всё его ищут… Мертвый он будто. Он кричит, что здесь, мол, я, а они не признают и с молитвой по полю бродят. И плачут, а он тоскою сохнет…
Милые вы мои, света я невзвидел. Нету тех слов, не вместить слову всей болезни. Оторвало от меня кус большой. Чую: до самого краю боль подошла, дальше-то и принять той боли нечем, не по силе человеку. Только тем мы и спасаемся, что паморок…
VI
Как о «врагах» говорили
По совести сказать, не вижу я врага ни в каком человеке. Ну что мне немец, коли он меня ничем не обидел? А знаю я, что не солдатское это дело так рассуждать. Войну воюем, так уж тут нечего сыропиться. Только с чего эта война, не пойму. И придумалось такое: вот послало его ихнее начальство, вроде как нас. Ото всего оторвали, где жена, где изба, где и матушка родна; что мы, что они – оба без вины. А ему и еще тяжче: говорят, хорошо у них в домах. Как кинешь?
Я к оконцу: стук-стук… Баба отперла, робкая бабенка, дрожит, молчит. Я хлеба прошу. На стенке шкап, оттуда хлеба да сыру достала и вино стала на машинке греть. Ем, аж за ушами трещит. Думаю, нет такой силы, чтобы меня с того места выманить… Опять в оконце: стук-стук. Баба, ровно и мне, отперла. Гляжу, австриец в избу ввалился… Смотрим друг на дружку, кусок у меня поперек, хоть рвать впору… Что делать, не знаем… Сел, хлеб взял и сыру. Жрет, так убирает, не хуже меня. Вино бабенка подала горячее да две чашки. И стали мы пить ровно шабры какие. Попили, поели, легли на лавке голова к голове. Утром разошлись. Некому приказывать было.