Найти Копейкина. Документальные поэмы и повесть - страница 2



Дом

Тут, как мне кажется, читатель должен понять, чтопредставлял из себя мой дом, имеющий полувековую историю. Когда-то мои прадеды строили его со знанием дела, с расстановкой, и даже, как утверждал отец, под каждым из четырёх столбов в фундаменте дома лежало по царской пятирублёвке. Это был пятистенок, со светёлкой и большим крытым двором с конюшней. В общем, вполне себе кулацкий дом, богатый и справный. Из-за этого во время коллективизации навлекший большие неприятности на своих обитателей.

Отец, насидевшись в одиночках, бараках, набитых осужденными, истосковался по своему просторному дому. В передней весь угол занимал иконостас. Иконы были старые, в больших киотах. Про одну из них отец говорил радостно: «Это крёстной моей икона. Из монастыря. Старой веры. Видишь – крест восьмиконечный». Я во все глаза пялился на икону. Но для меня это было что-то тёмное, непонятное. Одним словом – «бабкино хозяйство».

Но я ни разу не видел, чтобы она молилась здесь, в передней, на эти иконы. У неё в комнате, как раз напротив русской печки, висели в углу две небольшие иконы: Казанская Божья Матерь и Гурий, Самон и Авив. Они нынче у меня в красном углу – на них молюсь вслед за своими ушедшими.

Однажды, будучи уже тридцатилетним, я спросил свою бабушку Татьяну Сергеевну: «А когда замуж выходила, благословляли вас Божьей Матерью?» «Нет, – отвечала. – Гурием благословляли. Это для умножения богатства, и чтобы мора не было ни у лошадей, ни у коров».

На старинный иконостас своеобразно молился отец. Причём, делал он это, изрядно набравшись винища. И рассказывая очередную тюремную историю, как всегда, к слову восклицал: «Нет, я в Бога верю! Я, когда в доме Васькова под расстрелом сидел, так молился – ничего, сколько надо отсижу, Господи, лишь бы живым домой вернуться. А там мне мать сварит чугунок картошки, селёдочку сварганит с лучком и бутылку поставит. Отпраздную, а там – забирай!»

Так он и «праздновал» изо дня в день. А когда уж совсем ему невмоготу становилось от воспоминаний, он вдруг всхлипывал: «Господи, Господи!» Падал на колени и полз под иконостас, отшвыривая стулья. Мне было смешно, но и грустно видеть это.

Отец рычал: «За что? За что?» Иконы молчали. Тогда он вставал, и вид у него был диковатый. Остатки волос прилипали к большой лысине. Глаза пьяные и мятежные останавливались на бутылке портвейна, и он успокаивался.


Сергей Коротков с отцом Иваном Петровичем Коротковым (Гугой), 1960

Пасха

Пасха начиналась со страстной пятницы. Бабушка месила тесто, ставила его под полотенцем в тепло, чтобы взошло. Мыла изюм. А топлёное масло, что сама она умела делать – моя кулацкая бабуля – это масло золотилось в стеклянной банке, как солнце. Топилась русская печь, и там, внутри, ещё одно солнце светило красноватым светом. Куличи выходили знатные, знаменитые на всю деревню. И делалось всё это для того, чтобы в Пасхальную ночь взошло над миром Солнце Христа, и оно всходило, и люди радостно восклицали: «Христос воскресе!» Им отвечали ещё радостнее: «Воистину воскресе!», и никакая советская пропаганда не сумела истребить в крестьянах этого чувства праздника.

До семи лет я безотчётно верил бабушке, и когда мы приступали к разговению, она снимала специальную деревянную формочку с творожной Пасхи, и на ней отпечатывались буквы ХВ. И я ел эти буквы, и сердце моё ликовало. А моё крашеное яйцо в уличных битвах почему-то всегда побеждало, и в карманах у меня эти крашенные пасхальные яички стукались друг о друга. Прибежав с улицы, запыхавшийся и счастливый, я высыпал на стол свою добычу. И бабушка причитала: «Ишь ты, шут тя задери, прямо дед вылитый. Тот на Пасху раз корову выиграл – целый картуз денег принёс домой… Дедушку-то помнишь?» И она, всплакнув, гладила меня по голове.