Не под пустым небом. Роман-трилогия «Побережье памяти». Книга вторая - страница 31



в диком свете приморского зноя,
даже если тебе дороже
написать что-нибудь другое.
Даже если писать портреты,
натюрморты придёт охота,
даже если и есть запреты
на портреты подобного рода.
Напиши! Ничего ведь не может
быть милее затеи жгучей.
Ведь придумать лиловую лошадь —
это тоже особый случай…

Что было в начале? Слово. Стихи. Её просьба, обращённая к нему. Потом родилась картина. В ответ на это – ещё стихи.

Голубушка, лошадь, лошадушка!
Простор ветровой нараспах…
Ах, всё это тихие шалости —
мечты в мимолётных стихах.
Отвязана, в срок расколдована,
на волю, к цветущим морям
летишь через рвы и колдобины,
над твердью крылато паря…

* * *

Он любил рисовать цветы, она любила писать о цветах.

Она любила писать о цветах, полных свежести и аромата, рвущейся из всех бутонов жизни…

Когда природа подымает голос
до напряженья, равного любви,
из почв встаёт сонливый гладиолус,
и солнце говорит ему: живи!
Чем станет он?
Он весь – живая тайна,
он весь – надежда,
скопище надежд.
Но вот уж многоликое блистанье
в зелёном плене проторило брешь…

Ему нравилось рисовать увядшие цветы, и я с тех пор нахожу необыкновенную красоту в увядших цветах.

«Увядшие цветы в разбитой вазе, в расколотом пространстве» – одна из моих любимых каптеревских картин. Красота старости, увядания, проявление новых очертаний, нового смысла. В увядшем цветке заостряется его суть, его смысл.

Разбитая ваза, расколотое пространство… Разбивается видимое – чтобы стало видно Невидимое… Разрывается кокон – из которого вылетает бабочка смысла, бессмертия…


* * *

Всё чаще в стихах Людмилы Фёдоровны о цветах слышалась мелодия преображения:

Одуванчика душа
покидает стебель:
звёзды белые пушат
над горячей степью.
Ничего не увидать
за летящим пухом…
Значит, надо увядать,
чтоб воскреснуть духом?
Вянут жёлтые тельца,
догорели свечи…
Дым к подножию Творца
тянется навстречу.

* * *

Он был «жаворонок», она – «сова».

Он вставал рано, пил вчерашний чай, выходил во двор покормить птиц. Потом шёл в булочную, или ехал на Центральный рынок на Цветном бульваре. Возвращался, закрывался в своей комнате и работал…

Она вставала около полудня. Иногда позже. Смотря во сколько уснула. Заваривала свежий чай. Он выходил из мастерской, пили чай вместе. Иногда в это время заходил какой-нибудь дневной гость. Частенько этим дневным гостем была я.

К чаю обычно был хлеб и сыр. Помню, как к чаю у них был лишь один плавленый сырок на двоих. Но это их нисколько не печалило. Друзья, зная скудость их стола, всегда старались принести что-нибудь к чаю. Это было так приятно – принести кусок любимого ею сыра «чеддер», или пакетик любимого им сухого зелёного сыра. Или ещё что-нибудь вкусненькое. Они радовались, как дети…

Итак, пили вместе чай. Потом Валерий уходил в мастерскую. Иногда звал посмотреть новую картину. Иногда приносил её на кухню.

Он называл свои картины смешно и небрежно – «замазючки». Это от скромности и от застенчивости.


* * *

…А после ухода вечерних гостей начинался её рабочий день, точнее – рабочая ночь. Она писала по ночам…

А перед сном, уже на рассвете, оставляла в кухне на столе озорную записку с каким-нибудь смешным рисунком – для Валерия. И своё новое стихотворение.

Тебе, восставшему так рано
от сна блаженных небылиц,
дано воистину по праву
насытить первый голод птиц.
Когда к тебе
крылатым снегом,
будя дворов рассветных тишь,
слетит воркующее небо
из-под навесов зимних крыш…

Засыпала часа в четыре утра.