Не погибнет со мной - страница 5



Всегда был замкнут и сосредоточен, но порой, когда собиралась вся семья – Степан, Федор, Тетяна, Ольга, Катя, Николка – приходил в счастливое расположение духа и вдруг предлагал: «Споем?»


Отец благочинный

Надел тулуп овчинный,


– тут же начинал низким утробным голосом, а все – ваш покорный слуга в том числе, если доводилось присутствовать, – со щенячьим восторгом подхватывали:


Удивительно, удивительно, удивительно!..


Какое славное было время. Как много обещало всем и каждому…

Я стоял среди прихожан, искал знакомые лица. Однако было мне десять, когда переселились в Новгород-Северск… Вот разве лицо церковного старосты показалось знакомым. Но хотя я и щедро сыпнул в копилку «на ремонт храма», он не поднял на меня глаза. Что ж, все правильно, перед Богом все равны, и рубль и медный грош.

Дождавшись, когда священник вынес тот знаменитый серебряно-вызолоченый крест, я вышел – в том же возвышенном состоянии. Последнее, что заметил – уродливая старуха целовала крест, – с той страстью, что неприятно озадачивает постороннего человека, с которой обращаются к Богу не о спасении вечной души, а об исцелении тела… Но душевный подъем не располагает к размышлениям и пониманию причин.

На паперти некий колченогий мужичок слезливо задрал ко мне сивую бороденку: «Барин, помилосердствуй копеечку…» Что привычнее на Руси подобного зрелища? Огромное количество калек и убогих бродило по дорогам империи в моем детстве, словно кончилось в деревнях милосердие и выпихнули их в люди, на Божий свет и самопропитание. Тех, что добывали средства у цервей, называли богомолами, кто ходил с сумой по домам – горбачами. А еще были барабанщики, севастопольцы – калеки Крымской войны, иерусалимцы, родимчики, погорельцы. Отец мой был ласков с ними, порой зазывал в дом, угощал обедом, давал на дорогу пятак. Особенно интересны были иерусалимцы: предлагали купить то водицы иорданской, как лекарство против запоя, то щепочку от лестницы Иакова, а то и от самого гроба Господня.

Наверно, так и уехал бы я в высокой печали и радости, с верой в будущее, кабы шагнул мимо того несчастного. Но я приостановился и сыпнул в его скрюченную ладонь всю медь и серебро, что нашлись в кармане, – так что монеты зазвенели по паперти.

И тотчас тихий церковный двор ожил, невесть откуда взявшиеся калеки, увечные, старики и старухи, подростки и дети зашевелились, как серые муравьи перед суровой зимой, запричитали, завыли и поползли, кинулись одни ко мне, другие к счастливцу, выворачивали ему руку, царапали по земле в поисках упавших монет, и вот уже вопль вырвался из клубка дикой драки, грязная брань и проклятия.

Такого апокалиптического месива – будто со всей волости, уезда, губернии приползли они сюда праздновать свою проказу, калечество, нищету, – я еще не видел. Вырвался из цепких рук, что уже трясли мои карманы, отшатнулся от смрадных дыханий, отбежал – вот уже и камень покатился вслед мне.

Копошащийся клуб свалился с паперти на двор, вой и стоны не утихали, но тут из церкви повалил народ…

И еще одно воспоминание связано с той давней уже поездкой.

Неподалеку от Успенской я увидел новую, незнакомую мне церковь. Небольшая, двухкупольная, с пустым двором. Почудилось – не для славы Господней построена она, глухая и отгороженная, а покаяния и уничижения ради.

Так и оказалось. Возведена она была недавно на средства самодостаточных жителей города, дабы вечно замаливать кровавый грех своего земляка, цареубийцы Кибальчича.