Не романъ - страница 7



– Желе? Семян? Сока? – Расстилая крахмальную кружевную скатерть листа, тут же подлетела осень.

– Спасибо, я пока посижу так, ко мне должны прийти.

Птица сидела, спокойно и ненадменно щурясь по сторонам. Первый, самый страшный год её жизни, наконец, подходил к концу, а те полтора десятка, что сулило грядущее, обещали быть счастливыми и приятными. И она готова была ещё немного подождать.

Тенью на песке

Опадают золотые блёстки листвы, оставляя неприкрытыми худенькие сутулые плечи деревьев, и долговязые их тени чертят что-то шёпотом на дорожной пыли, не оставляя следов. А осени некогда остановиться, постоять рядом, чтобы послушать, покивать сочувственно головой, да после занести в кудрявую из-за вымокших несколько раз страниц тетрадку. У неё иная забота.

На холсте дня, маслом, разведённой дождевой водой охрой, темперой на яичном желтке, цветами от канареечного до горчичного, – пишет осень очередной свой портрет. Заглядевшись в зеркало неба, самой тонкой беличьей кисточкой прорисовывает она нежные контуры дальних, осиротевших ветвей, те, которые ближе, пятнами покрупнее, и широкими заметными небрежными мазками всё, что рядом. В этом её намёк на то, что ушедшее, недосягаемое уже, мнится приветнее, милее, глаже. А в доступном, ещё близком, ближнем видны шероховатости и огрехи, заусеницы и ссадины, но сама жизнь заметнее, без прикрас и оговорок.


Очарование безупречности – в надежде сокрушить его. Выбившийся из гладкой причёски, локон ценнее всего образа, подчас. Он жив, податлив, зависим от дыхания, шага и дуновения ветра.


Клочком разорванной записки, летит подхваченный ветром белый мотылёк, то осень пыталась записать по памяти начертанное тенью на песке, да как-то всё выходило… не то.

Чтобы было кому сказать…

– Смотри-ка, бабочка! Так забавно полощет крыльями по воде…

– … тонет она, тонет.


Словно ракушки, мы прячемся в песок вещей и действий, слов и поступков. Думаем, надеемся, что это делает нас настоящими, осязаемыми, реальными и видимыми другими. С такими считаются, так мнится нам, и продолжаем окружать себя ненужным, неважным, сиюминутным. Мы уверены, что не годны для великих дел, для них рождены иные, далёкие, диковинные, непонятные и смешные нам чудаки. И когда те, с наивным лицом и широкой улыбкой, неловкие от смущения и радости, шмыгают носом, заправляют на ходу выбившуюся из брюк рубашку, бегут нам навстречу, чтобы подать руку, придержать дверь… мы не понимаем их ещё больше, ибо сами, будь хоть на четверть как они, не здоровались бы ни с кем.


Сетуя на дождь, не понимаем, что он весОм не в один лишь свой час, но дольше, дальше простираются его холодные влажные руки. А когда принимаем это вдруг, как откровение, что так просто всегда, приходит ещё одно самое главное в жизни. И оно о том, чтобы однажды поутру, буднично, между двумя глотками непременно чёрного чаю, скосив глаза на рассвет за окном, было кому сказать:

– Знаешь, если ты несколько отстраняешься от меня, то я чувствую рану на сердце там, в той стороне, куда ты ушёл, и как течёт из неё, в сырую землю, – то ли кровь, то ли берёзовый сок.

Sapienti sat19

Дождь сыпет горсти зёрен на подоконник, манит птиц, а те сидят, забившись под крышу, и ни в какую не идут. Мокрые носы холодны и блестят20 опалом, но надолго ли, как знать. Лишь только дождь прекращает являть свою чрезмерную щедрость и солнце раздвигает шторы облаков, птицы выбираются на простор. Приходит их черёд собирать неправедную, но сытную дань с нерасторопных ос, медлительных улиток и зазевавшихся, зудящих безтолку