Небеса в единственном числе - страница 8



– Ха! – скептически прокомментировала Светка. – У Римки одно на уме, для другого нет места.

– Что значит одно? – возмутилась Римка. – Совсем даже не одно, а гораздо больше. Чем больше, тем лучше, – я знаю, о чём говорю.

Она знала, о чём говорит, и я прекрасно знала, что она прекрасно знает то, что нужно и хочется знать, – так же, как и Римка прекрасно знала про меня. Ну, может быть, у меня это не так бросалось в глаза, не то что у Римки, да и у Светки тоже.

Сергей Викторович и освобождённая Ирка сидели внизу, перед микрофоном. Мы трое сели в самом верхнем ряду, с краю. Явка была обязательна, со всеми вытекающими отсюда последствиями, поэтому народу во всей бездонной Большой химической было – как на Таганке, только там, говорят, зальчик малюсенький, не то что у нас.

Сергей Викторович подошёл к микрофону и начал строго выступать о вреде и опасности сионизма и буржуазного национализма. Раньше мы ничего толком об этом не знали, – наверно поэтому нас решили просветить.

– Пулемётчица, твоя задача – слушать, а потом конспективно рассказать нам, окаянным, – наставительно сказала Римка. – Так что бди.

Я, со своей стороны, ответила «Так точно, возобдю», а также что-то вроде «Слушаю и слушаюсь, Василий Иваныч» или «Служу трудовому народу, старший товарищ Пётр!» Интересно, кому и чем я служила, – об этом стоило призадуматься.

Римка и Светка завели беседу о физиологии, а мне это было не интересно. То есть очень даже, захватывающе интересно, только молча. Как сказал Витгенштейн, о чём нельзя сказать, о том лучше помолчать. Как же, помолчат они. Дамы хиппуют так, что пыль столбом, хотя наша работа – непыльная, разве что на каникулах работать в университетской библиотеке. Ну, или в колхозе. Закрылись своими непроходимыми волосищами, и даже если бы Сергей Викторович или его Ирка их заметили тут, на верхотуре, то подумали бы, что они конспектируют. Представляете – Агальтинова и Гельфанд конспектируют не про историю зарубежной литературы, а про сионизм? От телораздирающего хохота я чуть было не поперхнулась собственным языком.

Незаметно для самой себя и для всех пятисот потенциальных националистов и сионистов, никуда не торопясь – поезд без меня не уедет – пошла через арку на трамвай. Бутерброд, который мама утром положила мне в портфель, я решила достать в поезде, а сейчас лучше как следует проголодаться и насладиться ожиданием поезда, бутерброда и моей галереи.

Солнце доводило до радостных слёз, светило себе и мне вполне по-приятельски, беззлобно. Вчера городское небо раскисло кисейной барышней, и казалось, что это навсегда, что по-заячьи косой, трусоватый дождик, словно заведённые ходики, будет идти и идти и никогда не устанет стучать о мокрый асфальт, – но разве бывает что-нибудь кратковременнее постоянства? Солнце навело порядок на непроглядном небе, и теперь казалось, что дождь больше не пойдёт никогда.

Я закомпостировала почти счастливый талон – на единицу не сошлось – и с чистой совестью поехала на вокзал.

До моего поезда оставалась ещё целая уймища времени. В трамвае было пусто, я достала книгу, которую мне вчера утром по секрету принесла Римка, и начала читать. Книга была секретная и запрещённая, переснятая на фотобумагу, с тенями и подтёками, что ли. Булгаков, «Собачье сердце». Как она уместилась в Римкиной кубической сумочке, непонятно: фотобумага – толстая и тяжёлая, не книга, а просто БСЭ в миниатюре. Агальтинова дала мне её на сутки страшным шёпотом в совершенно пустом туалете, завёрнутую в «Правду» в два слоя. Сказала, что должна вернуть до конца недели, а ещё Гельфанд не читала. У кого взяла, не проговорилась даже мне.