Небесный пекарь - страница 9
Я затянулся глубоким вдохом, задержал дыхание, так долго, чтобы можно было словно забыть о наполнившем легкие дыме.
Мать оставила нас, когда мне было шестнадцать, а брату четырнадцать. Они с отцом, которого я помню лишь смутно, были геологами. Сейчас об этом напоминали только привезенные образцы минералов, сахарно поблескивающие на стеллажах нашей всегда полутёмной квартиры. Эти камни стали теперь мохнатыми от пыли, так давно я их не протирал. Хорошо было бы положить их все в ванну и полить из душа, но я никогда не делал этого. Со смешным суеверным ужасом я понимал, что они могут тут же начать оседать и безвозвратно таять, как большие куски мутного сахара и грязноватой соли. Мама любила походы, картошку прямо из костра, любила играть на гитаре и пыталась учить меня. Гитару продал брат почти сразу после ухода матери, когда ему в очередной раз не хватило денег на выпивку. Лучше всего я почему-то помню мамины покрасневшие пальцы, которыми она мыла котелок в ручье, не странно ли?
Она ушла поздно вечером, когда брат еще не вернулся домой с гулянки, а я ворочался в постели и не мог заснуть. Из-за неплотно затворенной двери я видел, как она торопливо набрасывает на плечи пальто, оценивающе глядит на себя в зеркало.
Не взяла с собой ничего, даже зубная щетка осталась сиротливо стоять в своем стаканчике.
На верхней полке ее шкафа, которая и сегодня выглядит в точности так, будто мать только что вышла за хлебом, я с неким удовлетворением, как генерал заслуженных бойцов, узнаю прозрачные, оставленные из жалости почти пустые флаконы духов, тёмно-гранатовые баночки с монолитно ссохшимся лаком, гребень с двумя светлыми волосами в нем, нитку жемчуга, посеревший платок.
Прежде чем она успевает спросить «Почему?» или «Ты по ней скучаешь?», я будто уже начал слышать комариный зуд хора жалобных голосов: «Бедняжка, а ведь это всё, что напоминает ему о маме». Но мне совсем не хочется уткнуться в подол этим бестелесным плакальщикам, ведь мне давно не жаль, что это произошло, ведь я никогда не был близок с ней, разве что, когда мы с братом были совсем детьми.
Было ли мне вообще когда-нибудь жаль? У меня нет желания разбираться в этом, хотя, возможно, это потому, что я все-таки страшусь, что острый безжалостный коготок осознания разорвет тонкую оболочку, которой покрыты мои нежелательные воспоминания и догадки. Да, мысленно я представлял их себе в виде громоздких сервантов и мощных кресел, стоящих аккуратно обернутыми чехлами в давно покинутом хозяевами доме. Может, они ждут, когда к ним вернутся и будут опять в них сидеть, снова расставлять на полках чашки?
Мама была довольно строгой. Ее мгновенные вспышки раздражения и гнева, которые я ребенком не мог предугадать, пугали и всякий раз осаживали меня. Елисей, может, потому, что был младше, реагировал на них с хитрой улыбкой, и они нисколько его не задевали. Она многое запрещала нам, что всякий раз вызывало наш праведный гнев, но что в итоге не помешало нам стать такими, какими мы есть. Я вижу ее очень явственно, в том маленьком отрезке воспоминания, которое по неизвестной причине особенно четко сохранила моя память: она, склонившись над кухонной раковиной, энергично моет невидимую мне посуду. На её плече – влажное махровое полотенце. Сбоку, обхватив её талию пухлыми ножками, за нее уцепился младенец-Елисей, а она бережно и крепко придерживает его свободной рукой. Мне и самому-то, наблюдающему все снизу, всего года четыре. Вот такой – простой, теплой, домашней, всегда занятой чем-то (из-за чего я, к несчастью, плохо запомнил ее лицо, скорее весь мамин образ), она была. «Она есть, – повторил, перебивая, внутренний голос. – ЕСТЬ, а не БЫЛА». Ну хорошо, хорошо, есть. Конечно, я должен так думать. Я просто сказал так, потому что это время – боже, а ведь мы были детьми двадцать лет назад!, – уже безвозвратно прошло. Когда я смотрел на фотографию себя самого в детстве, то понимал, что испытываю легкую печаль по этому ребенку, которого в каком-то смысле давно нет на свете. Его место медленно, но непреклонно занимал долговязый угрюмый парень, который избегает смотреть людям в глаза, потому что уже уверился – ничего хорошего в них нет. И сейчас вы не увидите меня на тех глупых летних снимках, где все довольные лежат у моря на полотенце.