Неисповедимы пути. Роман - страница 22



Так получилось и с Томкой. Была в пыльном городке аллейка вокруг замусоренного пруда с названием «Брод». Молодежь по вечерам выползала туда на погляделки. Иван подчалил к девчачьей парочке, устроившейся на вросшей в землю скамейке. Спросил ту, которая была поблондинестее и с грудями торчком:

– А где ваша скрипочка?

– Какая скрипочка? – та даже растерялась.

– А разве не вы вчера в доме культуры играли на скрипке? Ну, прямо копия: волосы, шея, плечи…

Пока выясняли, кто играл на скрипке и играл ли вообще, успели познакомиться. А потом и подругу спровадили. Стояло душное лето. Даже вечер не освободил землю от зноя. Жила Томка на Сиреневой улице, хотя ни одного куста сирени во всей округе Иван и в глаза не видел. Провожал он свою новую знакомую между какими-то поставленными вразброс бараками. Во дворе, куда они зашли, было темно и сладковато пахло гнилью.

Подле высокого крыльца он обнял ее. Она пискнула: «Наглеть не надо!» Между поцелуями выяснил, что живет она с матерью, но у нее своя комната, что работает медсестрой в больнице и что замуж пока тоже не хочет. У нее были красивые глаза, серые, большие, ресничные, под темными дугами бровей. Такие лица рисуют на парфюмерных этикетках. Только губы чуть подкачали, верхняя заметно перекрывала нижнюю. Впрочем, это не портило портрет, даже придавало некое своеобразие.

– А как насчет чаю? – спросил Иван, вдоволь натоптавшись у крыльца.

– Поздно. Маму разбудим…

Чай был через встречу. И уговаривать не пришлось, гитара уговорила. И мать спала праведницей, не мешая дочернему счастью. Она вообще предоставила Томке полную самостоятельность, и блуд воспринимала, как житейскую потребность.

Мать делала вид, что не слышит, когда он с рассветом выползал из сеней в носках, чтоб не топать, и, усевшись на крылечную ступеньку, надевал башмаки. Однажды, обувшись, задержался на крыльце, глядя, как отходит ночная синь от жухлых акаций, чудом пробившихся к свету. Посидел так минут пять-шесть и услыхал шаркающие шаги за дверью: мать встала, чтобы задвинуть за ночным гостем засов.

Иван взял себе за правило: не задерживаться долго в одной постели. Как учует, что руки подружки начинают сжиматься в свадебный обруч, так и ходу. По-честному, в открытую, чтобы избыть всякую надежду с ее стороны. И с Томкой подошла пора расставаться. Он это почуял кожей. Пирожки с требухой, на которые ее мать была отменной мастерицей, стали застревать в горле. Совсем уж решился на последний разговор, но Томка опередила:

– Вань, – зашептала в одну из ночей – сказать тебе хочу, только не сердись… Понесла я, Вань. Второй месяц уже.

Он поначалу не понял, что такое она «понесла». А когда вдумался во «второй месяц», сообразил. И задосадовал на себя и на Томку. Даже отодвинулся от нее, вгляделся в бледное от лунного света лицо. Луна сияла в окно, как плохо вычищенная бронзовая тарелка. Лицо у Томки было вопросительно-испуганным, и верхняя губка с малой родинкой страдальчески оттопырилась.

– Как же ты, а? – не скрыл он огорчения. – Чего не береглась-то?

– Я береглась. Все равно попалась. Как решишь, так и будет.

– А чего решать-то? В больнице работаешь.

Он погладил ее по плечу. Она обиженно натянула до подбородка одеяло, отделив себя от его руки. Отвернувшись, произнесла:

– Ладно, сделаю…

Так обозначилась отсрочка прощального вечера.

Пока она договаривалась с какой-то Маргаритой Станиславной, врачихой, он продолжал ходить к ней. Мать по-прежнему пекла пирожки, плавала по комнате утицей. Она напоминала Ивану утицу не только переваливающейся походкой, но и слегка сплюснутым на конце носом. У Томки нос был видно отцов, аккуратненький, с курносинкой. Потчевала бабка Ивана, как близкую родню и не скрывала, что мыслит его любимым зятем.