Неприличное слово жизнь - страница 3
В ней вообще чего-то не хватало, женского. В самые тихие и нежные минуты не покидало ощущение, что противоестественно для себя ласкаю подростка, трахаю, одним словом, мальчишку, сорванца. Каждый раз перед тем как начать, забавы и утехи, рукой проверял контрольные точки – вроде, все в порядке, а ощущение не пропадало.
Но дело не в этом. Мы пересекали бульвар и вдруг – рассвет. Даже местный истукан, бронзовый натуралист Тимирязев вздрогнул – такой цвет пошел, зарево такое, схватки – новый день рождался в муках.
Такое дело – осень, так уж случилось. Иди, иди, девочка, я догоню. Думаешь не знаю, что ровно через 23 дня ты возьмешь билет и улетишь вверх. Рядом будет и пилот, и мастер спорта, и еще пара любителей. Не жди меня, поднимайся одна, разогрей чай, я сейчас – здесь такие дела, тут такие фрагменты! Осень возвращает одиночество, публичную радость, единственный доступный смысл. Зря лелеял надежды, зря представлял, как пройдемся вместе по любимым закуткам, как разделим ложе, преломим хлеб – и так многократно, наслаждаясь однообразием, в котором и есть вечность, в которой и есть только – любовь. Не объяснить, что воссоединение плоти больше, чем "акт", чем истома, чем страх залететь, чем лужица на простыне, чем сигарета после, чем спасибо перед сном. Попытка стать единой плотью, внедрение в чужие, холодные, серьезные пределы, где спрос превышает предложение, а надзор не ослабевает. Как заставить вызубрить, что ревность – это отраженный сигнал из смежной черноты: там восседает тот самый Бог в виде йети и джойстиком своим пытается напустить диггеров прямо на нас. Я вижу, старик Тимирязев, что ты за меня, зря что ли ты тут под бомбежкой стоял, спинным мозгом чуя, как варвары перетаскивают коллегу Пушкина через дорогу. Дай прижмусь виском к ледяному холоду твоего хитона. Куда идти, когда такой рассвет, когда до заката целый день. Как прожить, продержаться как. Все вроде перепробовал…
И так всегда: вместо рассвета – белесый, готовый практически к употреблению день, новые, бля, сутки. Иди ты в жопу, мудак лысенковский. Что же ты, козел, сдал Александра Сергеевича, Мент позорный? Где ты был в ночь на 20 августа и третье октября? Равнодушно наблюдал за кувырками демократии? Блядюга, ты замочил неповинных дрозофил? Ты запретил телевидение и пейджеровую связь, ты не допустил факсы? В глаза, блядь, смотреть! Что руки на мудя опустил – стыдно? Раньше надо было дрочить, когда генетики нуждались в подручном материале. Если бы ты не встрял, глядишь она, генетика, наука в общем, шагнула уже так далеко, что тебя не из железа бы отлили, а заморозили, как Майкла Джексона, чтобы разморозить в другой эпохе. Вечно бы жил, а не как сейчас.
Что мне прикажешь теперь делать? Нырнуть под парашют без кислородной подушки? А если не раскроется, он у нее не всегда раскрывается? Я ведь когда об землю ебнусь, вряд ли соколом обернусь. Чай пить? Заснуть? Забыться? Видеть, может прикажешь, сны? Эх, братец… Зачем ты все это устроил? Зря. Тяжело мне теперь на сердце, мне грустно, Тимирязев.
Калистово
Куда ни сунься, что ни вспомни – всюду любовь да пьянка.
Не продохнуть. А хочется уже расстелить клетчатое махровое одеяло на бережку, лечь животом к солнцу и забыться.
Забыться – и прочь-прочь лица, имена, адреса, этикетки, кольетки. Звучит виолончель, вибрируют, набирая ток струны леса через речку. В небе контрапункт организует сверхзвуковой самолет: был звук – хлопок – нет звука. Как просто, как доступно. А ведь над машиною мудрили коллективы, целые конструкторские бюро сходили с ума, размышляя над конструкцией, секретные заводы уходили полностью в запой, наблюдая, как из груды легированного металла родятся совершенные, сверхзвуковые формы.