Невидимый Саратов - страница 10



Примерно так же пахло и в сумке жены. Раньше, когда хлеб еще продавали без обертки, было легко понять, когда его покупала Оля, – от корочки местами пахло пудрой, кремом и слегка-слегка – древесно-чайным парфюмом. Всё это будто бы однажды высыпалось в сумку да так потом и не вытряхнулось обратно.

Веревки, в которые угодил Саратов, уходили ровными волнистыми рядами за чуть оттопыренное ухо, лакомо-красивое даже в столь причудливых размерах, как сейчас.

Саратов начинал что-то понимать, но слабые ростки догадок тут же чахли. Появлялись опять и исчезали, напоминая дрожащие вдалеке огоньки ночного города.

Мимо пронеслись стены гостиной, затем коридор. Промелькнула кухня.

Жена остановилась возле комнаты дочери. Великанская рука постучала в дверь.

– Дрыхнет, пятерошница.

Гул слов прошел через Саратова насквозь, как проходят через кожу и кости киловатты усиленного звука, если стоять близко к колонкам во время концерта. Подумалось, как выглядит в таких масштабах рот жены, когда она разговаривает. Вот движутся губы, розово-алые, полные, налитые мягким и упругим, они то слипаются, то разлипаются, вытягиваются вперед и возвращаются обратно, сжимаются, образуя ровные складки, и снова выпукло приоткрываются, пропуская потоки воздуха.

Там, за таинством, обтянутым тонкой кожей, за мокрыми ледниками зубов, скрывающими ворсистую спину розового языка, где-то там, в темноте, сжимаясь и воплощаясь, рождается звук.

– Ёбушки, – присвистнула Оля, заглянув в холодильник. – Шаром покати. Я не приготовлю, никто не приготовит.

Саратов вспомнил про съеденный пирожок, и ему стало неловко – вдруг дочка купила его для себя, а он, троглодит бездушный, обделил малютку. Тьфу на такого отца!

Выдвинулся ящик стола, руки жены вытащили из него блокнот, вырвали страницу. Ручка в правой ладони, наклонившись, как фигуристка на льду, вывела мелким почерком записку для дочери: «Катрин! В морозилке тефтели, приготовь себе с соусом (том. паста + слив. масло)». Ручка остановилась, прежде чем дописать последнее слово, повисела в воздухе и вернулась к бумаге, добавив: «Мама».

Подпись «Целую, мама» тоже встречалась в записках для дочки, но реже.

Увлеченный наблюдениями, Саратов не сразу заметил оживленное звучание кухни. В отличие от спальни с ее болтливыми, но всё же немногословными обитателями, по всей кухне гудел назойливый рой, в котором перемешались выпуски теленовостей, случайные разговоры, музыка, озвучка из фильмов, обрывки голосов – Саратова, его жены и их дочки.

Всё еще не находя объяснения происходящему, Саратов прикинул одну версию.

Допустим, с ним случилось во сне что-то плохое, потом его обнаружила Оля или Катя, и вот он лежит на операционном столе с развороченной грудью, хирурги в белых масках суют туда инструменты, над ними светит яркая лампа, а за дверью операционной, как показывают в кино, сидит Оля, хотя, скорее всего, не сидит, она же там работает, но, так или иначе, Оля где-то ждет, ругает себя за случай в машине главврача, за измотанные нервы мужа, но главное сейчас не это, а другое – главное, чтобы Володя выкарабкался, и он обязательно сможет, он всё на свете сможет, он вон с гранитом, как с пластилином, работает, как с глиной, как с деревом, какие портреты рисует на камне, какую для этого нужно иметь силу, какой талант, чтобы вот так легко выколачивать на плитах лица, точь-в-точь как на фотографии, как живых, и, значит, сам он тоже будет обязательно живой. Ну а пока лампы светят, Оля переживает, а врачи ковыряются в развороченной груди, как вороны в гнилом арбузе, и Саратов видит долгий сон.