О душах живых и мертвых - страница 22
И вот он сидит перед ней, этот единственный внук, и кажется бабушке, что нет на свете подобного красавца, облаченного в гусарскую форму. Нет на свете никого и ничего, кроме Мишеля.
– А роман-то твой как? – спросила бабушка.
– На днях пойдет к типографщикам, – ответил внук.
Елизавета Алексеевна тревожно взглянула на него.
– Коли так, изволь-ка ответ держать: как у тебя в полку будет? Поди, с романом-то непременно на особое замечание попадешь?
– Пока сходит с рук. Уверяю вас, в полку никаких неприятностей у меня нет.
– А что на сердце лежит? Не утаивай, все равно допытаюсь!
– Вам и пытать меня не надо, сам покаюсь. Выйдет в свет роман, а далее хочу собрать мои стихи. Не все, конечно, а те, что хоть сколько-нибудь достойны внимания. Думаю, десятка два при снисхождении отберу…
– О господи! – всполошилась Елизавета Алексеевна.
– Что с вами, бабушка? Чем я вас так встревожил?
– А тебе и невдомек? Ты, Михайлушка, знай – пуганая ворона куста боится. Коли тебя за ненапечатанные стихи на Кавказ услали и я тебя оттуда еле достала, так долго ли голову сносить, если будешь и в журналах печатать и книги выпускать! Я, милый, как твою пьесу в журнале увижу, так по всем церквам свечи ставлю и молебны заказываю.
– Неужто помогает? – усмехнулся поэт.
– Не нам знать. Отец Никодим из приходской церкви как-то спрашивает: «Что это вы, достопочтенная Елизавета Алексеевна, все молитвы к всевышнему воссылаете об утолении злобы? Какая у вас тревога?» А я, милый, кое-как мнусь: не могу же я протопопу брякнуть, что внук, мол, у меня в сочинителях ходит, как же мне не молить всевышнего о спасении от злобствующих?
– Сама мудрость руководит вами, – Лермонтов рассмеялся. – Чего же мне опасаться, если вы отца Никодима и всех чудотворцев на ноги поставили!
– А мне каково? – не унималась бабушка. – Ты там какого-нибудь «Демона» сочинишь, а мне новые хлопоты. Этак, пожалуй, никогда из церквей не выйдешь. Или уж прямо мне в монастырь идти?.. Ты, Мишенька, хоть бы рвение умерил.
– Не волен я в себе, – серьезно отвечал внук. Он снова присел около Елизаветы Алексеевны и обнял ее. – Вы, бабушка, то поймите: не могу! Мне не писать – все равно что не дышать.
– А разве я того не знаю? Потому и тревожусь, Мишенька, денно-нощно тревожусь: знаю, что никакие молебны не помогут, коли опять что с тобой случится, а все-таки твои писания читаю. Думаешь, бабка из ума выжила? Нет, Михайлушка! Я то в беспокойство впаду, а то будто вдруг меня утешишь. Признаться, хоть и стара я, и от веку отстала, и не все, может быть, пойму, а чем больше читаю, тем яснее вижу – глубокая печаль у тебя на душе, а смирения нету.
– Нет, бабушка, – подтвердил Лермонтов.
– И это знаю. А может, и не надо его, смирения-то? Я ведь тоже смолоду не смирилась. А может быть, и никогда не смирюсь. Думаешь, только за твою участь беспокоюсь? Нет, милый, в моем сердце и гордость есть, за тебя гордость. Пусть высокому начальству не нравится. Им всякое правое слово не ко двору, уж очень послушание любят. Ну, а ты у меня сам беспокоен и людей теребишь. А может, так оно и надо? – И Елизавета Алексеевна вопросительно посмотрела на внука.
– Вы, бабушка, все понимаете. Вы у меня министр!
– Не улещай! Эдак ты меня и графом Бенкендорфом объявишь.
– Вот до этого, признаюсь, никогда бы не додумался… Из Тархан, бабушка, известий не было?
– А что ж Тарханы? Стоят себе на месте, и хлеб прикащик будто ладно продал. А может быть, погодить до весны, цены поднялись бы?