Обрывок реки - страница 6



– Ленин это. Большой человек. Возьми. За бедных он. И за баб…

Взяла Сысык.


И в углу грязной юрты, над божницей, над уродиками – бурханами, стал висеть совсем маленький, из газеты вырезанный портретик. Не ругался на это муж:

– Бурхан рюска. Ну и пусть бурхан бист.

II

Шелестели по-старому травы в степи. Шелестели по-новому дни. Юрта Гармы на дороге. То и дело из города буряты заезжали. За чаем – новостями ругались.

– Дорого бсе! Большой война в городе.

– Капут скоро. Ой, капут товарищам.

– Большой началиниг едет. – Белый.

– Капут товарищам. Ай капут.

– А-а-а!

Смотрела Сысык. Слова, как комаров, ловила. Бедняки старых прятали.

– Ай не любит белый бедных.

Дерется за то, что землю у русских взяли, – шибко ружьем дерется!


А пришли белые в степь, как кобылка.

III

Много в юрте Гармы вшей. А белогвардейцев еще больше. И откуда столько? Зачем? Громко вонючие рты затянули:

Э-эх, шарабан мой американка-а,
Да я девче-енка-а-а, да хулиган…

– Вина, ну. Вина! Вина живей!..

– В-вина-а.

И перекачивалась бурятская самогонка – араки из поганых котлов в поганые рты. Угощал сам хозяин Гарма. Улыбкой корежило скуластую хозяйскую рожу.

– Шибко пейте. Шибко большая друга. Шибко бино хорош. Шибко мал-мало рад.

Тряслись от смеха золотые погоны.

С интересом рыжий юрту осматривал. Не видал, что ли? У божницы остановился.

– Дикари-и. А ведь тоже бога в обиду не дадут. Вон понавесили сколько.

Но почему рыжий ус зашевелился?

– Мать… Мать вашу!

– Сволочь. Бо-ольшевики-и!

– Ленин откуда? Хозяин!


На полу Гарма.

– Не бызнал. Бурхан думал. Баба побесил. – Трусливо шелестели слова.

– Не бинобат я. Баба всё. Баба-а… большевик.

– К-о-т-о-р-а-я?


На дворе подымались и опускались шомпола, а двором молчала степь. И, как степь, молчала Сысык. Говорили одни глаза: о звериной ненависти.


В женотделе бурятка заведующая: тов. Сысык. У нее широкие и, как масло, желтые скулы. И узенькие щелочки-глаза, гальками блестят. Смеются. А вот взглянут в клубный уголок Ильича на маленький, из газеты вырезанный портретик. Затормозят смех глаза. Вспыхнут прошлым.

1925

Сапоги

I

На двери, на гвоздике: «Голубенький и Шаньгин». Комната 99. Они постучались. – Мы, мы. – Вошли – один за другим и сели.

Комната выглядела унылой. Обои насупились. На полу была грязь. На столе – крошки. Словом – Мытня.

В сандалиях Голубенький ходил по комнате.

– Здравствуйте, – не остановил он. – Вы в курсе дела?

Голубенький выпрямился. Высокий, он, словно профессор на экзамене, сделал серьезное лицо. – Слово имеет товарищ Шаньгин!

– Что ж, – встал с кровати Шаньгин, – я так я.

Широкий, в помятых брюках, небритый. Он начал по существу.

– Вопрос, – сказал он, – в сапогах. Понятно? Вот две недели, как мы – я и Голубенький – не ходим на лекции. Понятно?

– Понятно.

– Пробовали вместо подошвы бумагу. Понятно?

– Понятно. Валяй дальше.

– В кооператив за хлебом: а холода! Понятно?

– Понятно.

– Выдала мне касса шесть целковых, столько же, понятно, Голубенькому.

– Ну за семь – сапог не купишь!

Насупились. Вторая неделя, как задерживали стипендию.

– Я не знаю, что вы нам посоветуете? – замолчал Шаньгин. Он сел. Все встали.

– Паша, – подошел утешать Иванов. – Паша. – Он остановился. Вынул красный платок сморкаться.

– Дела, – проговорили все вяло. – А если эти починить?

Голубенький сморщился.

– Нельзя, – отвечал Шаньгин. – Пришли в негодность. А у Голубенького ничего, кроме сандалий.

Потоптались.

– Голубенький, пока. – Уходили.