Обыкновенные убийцы: Как система превращает обычных людей в монстров - страница 10



Штангля угнетает, что кто-то может в этом усомниться; именно поэтому он старается представить свои действия в правильном свете. То, что его моральное разложение не было обусловлено лагерной «работой» – если уж размышлять в таких категориях, – а существовало с самого начала, видно, среди прочего, из того, что за разгрузкой машин с депортированными он наблюдал, будучи одетым в белый костюм для верховой езды. Сам Штангль объяснял это, во-первых, тем, что из-за плохих дорог предпочитал передвигаться на лошади, во-вторых, тем, что стояла жаркая погода, и, в-третьих, тем, что у портного из соседней деревни, у которого он заказал костюм взамен изношенной формы, была в наличии только белая льняная ткань. Форма же так быстро обветшала из-за многократной дезинфекции от комаров. Когда Штангль рассказывал про это, Серени его перебила и спросила: «Комары наверняка ужасно досаждали заключенным?» На что Штангль коротко ответил: «Не все реагировали на них так чувствительно, как я ‹…› Я им [комарам] просто понравился»{40}.

Можно говорить здесь о полном отсутствии эмпатии или даже о шизоидной необдуманности, но эпизод свидетельствует не о процессе морального разложения, а о несомненно присутствовавшем уже и до этого ощущении собственного превосходства и всемогущества. Поэтому история с костюмом и 25 лет спустя не вызывает у Штангля ни малейшего беспокойства. Его волновало лишь то, что именно из-за этого костюма он выделялся в хаосе прибывавших машин, так что в дальнейшем его смогли опознать выжившие свидетели – как человека, стрелявшего в толпу. Это возмутило Штангля до глубины души, и он заверял, что никогда такого не делал{41}. В дополнение к возмущению, охватившему Штангля из-за покушений на его цельность, он рассказывал истории, которые должны были доказать эту цельность, – например, о заключенном по фамилии Блау, которого он, очевидно из симпатии к нему, сделал поваром. «Он знал, – рассказывает Штангль, – что я по возможности буду ему помогать. Однажды рано утром он постучал в мой кабинет. Он выглядел очень обеспокоенным. Я сказал: “Конечно, Блау, заходите. Что вас так беспокоит?” Он ответил, что беспокоится за своего 80-летнего отца. Тот якобы прибыл утренним транспортом. Не мог бы я как-нибудь помочь? Я сказал: “Нет, Блау, правда, это невозможно, вы же понимаете. Восьмидесятилетний…” Он сразу сказал, что, конечно, понимает. Но, может, я мог бы разрешить перевести его отца в “лазарет” (вместо газовой камеры)? И, может, он мог бы перед этим дать отцу что-нибудь поесть с кухни? Я ответил ему: “Блау, идите и делайте то, что считаете нужным. Официально – я ничего не знаю. Неофициально – можете передать от меня капо, что все в порядке, можно”. Когда я вернулся в кабинет после обеда, Блау уже ждал меня. В глазах у него стояли слезы, он встал по стойке смирно и сказал: “Господин гауптштурмфюрер, я хочу вас поблагодарить. Я дал отцу поесть и отвел его в “лазарет” – все позади. Я вам очень благодарен”. Я ответил: “Да, Блау, не стоит благодарности, но, если хотите, конечно, можете поблагодарить”»{42}.

Впечатление невероятного цинизма, которое сейчас производит эта история, бьет мимо цели, ради которой Штангль совершенно искренне рассказал об изложенном эпизоде. Но эта история не является доказательством морального распада. Она показывает, что человек уже тогда, в рамках нормативных ориентиров того времени ощущал себя «хорошим парнем», потому что, закрыв глаза на правила, немного облегчил кому-то путь к смерти. Тот факт, что Штангль рассказывает подобные истории в качестве иллюстрации своего «человечного» отношения, демонстрирует, что преступники нуждаются в подобных доказательствах, чтобы поддерживать собственный образ цельной личности, – и рассчитывают, что слушатели увидят их такими же.