Очищающий СМОГ - страница 44



И зачем я терпел его, краснощёкого Вовика, рядом?

И зачем я его подальше не послал? Зачем не прогнал?

Нет ответа на эти вопросы. Остаются они открытыми.

На авось понадеялся, что ли?

Ничего, мол, глядишь – обойдётся?

На авось, да небось, уж точно. Да на третье, на как-нибудь.

И пристал к нам Ват, прикипел.

Соловьём безголосым запел.

Разгулялся. Заговорил.

И такого понатворил…

Но зачем теперь приводить примеры из жизни химеры?

И что теперь с него взять, как верно сказала Вера!..


Мы отправились, до сих пор непонятно – зачем, домой к Губанову, где могли помешать нам его родители, где мало ли что могло нежданно произойти, поскольку бывало ранее, не единожды, множество раз, отправились не ко мне, в отдельную тихую комнату на Автозаводской, где вдосталь могли бы наговориться, но именно к Лёне, в большую родительскую квартиру, уже не вдвоём, а втроём.

И там, на крохотной кухонке, в этом подобии временного, по возможностям нынешним, стана, отогревшись за свежим чайком и за прихваченным, в спешке большой, с собой, по дороге сюда, по традиции давней, дешёвым креплёным вином, Губанов развил свою идею, причём, хлебнув, потихоньку, с оглядкой понятной на домашние обстоятельства, полагавшуюся ему порцию отвратительного, с градусами немалыми, то есть результативного, популярнейшего среди всех граждан советских, напитка, вдохновлялся он, захмелев, с каждой секундой всё больше.

Говорю я – «свою идею» – потому что Лёня уже считал её целиком своей, губановской, собственной, тем более – он, сам, лично, придумал волшебное слово, придумал такое название, а это уже так много!

Поглядев на него, поразмыслив, я решил его не осаживать, не сбивать его с толку, на взлёте, разумными коррективами, чтобы вспомнил он, что к чему, да и просто не огорчать.

Пусть, коли очень хочет, – так он теперь считает.


Что там и говорить, идея была хороша.

Чьей бы она ни являлась – губановской, кровной, личной, как он уже считал, или же, что справедливей и куда точнее, – моею.

У неё уже было имя.

И за именем этим было – так хотелось нам верить – будущее.

Так и виделось – вот оно, радостное, где-то рядом уже встаёт.

Но, имея уже за плечами некоторый, отдающий ранней горечью опыт, когда хрущёвский разгром «формалистов», мутной волной прокатившись по всей стране, основательно и болезненно задел и всласть потрепал нашу дружную группу поэтов молодых, достаточно ярких и талантливых, на Украине, в Кривом Роге, где я тогда жил, и пришлось навидаться всякого, я высказал предположение, что готовыми надо быть ко всему вообще, даже к худшему.

Но губановский оптимизм был не просто велик, а безмерен, и грядущее, самое светлое, рисовалось ему, немедленно волю давшему воображению, в звонких, радужных, чистых тонах, эмоции, в нём бурлившие, били уже через край, – и я, изумившись такому громокипящему кубку чувств, настроений и грёз в удалой его голове и в душе его лебединой, поддержал своего друга.


Батшев же преобразился на глазах буквально у нас: его всегдашний румянец стал ещё обильнее, гуще, волосы зашевелились на голове, как живые, глаза мутновато, с неясным туманом в них, заблестели, и видно было, что он воспринял идею СМОГа как дарованный свыше шанс.

Его деловитость чудовищная и практичность необъяснимая мобилизованы были тут же, прямо на месте, в голосе зазвучали уверенные, проверенные, со стальным холодком прицельным, комиссарские жёсткие нотки, в воздухе замелькали появившиеся ниоткуда, как у фокусника, блокнот и заточенный карандаш, и понял я, что от СМОГа теперь его не оторвать.