Одна сверкающая нить - страница 14
От неизбежного я краснею. Через двенадцать месяцев меня поведут к дому Захарии в факельном шествии. Мы поженимся и под шкурами совершим другое таинство – в созревшем женском чреве зачнем ребенка.
Я скольжу вдоль стены к двери, чтобы тоже их услышать. Теперь, когда дело сделано, к непринужденному разговору присоединяется Захария.
Я прижимаю семя к указательному пальцу и подношу к губам. Дую. Ворсистый конец взъерошивается, но прилипает.
– Элишева? – зовет мать.
По двору слышится шарканье быстрых ног, приглушенный топот сандалий по каменной лестнице наверх.
– Шева? – зовет она меня.
Я дую на палец. Ворсистое семя остается.
– Куда подевалась эта девчонка? – спрашивает мать Бейлу.
– А что, ее нет? – переспрашивает Бейла, выигрывая время, пока я убегаю через парадные ворота и вхожу через конюшни, создавая впечатление, что мать потеряла меня во время прогулки.
Я прячу семя под поясом, обвивающим тунику. Пусть остается, если хочет.
После ужина я рано ложусь в постель. Словно сырые простыни, кожу обволакивает влажный вечерний воздух. За деревней в предгорьях резвятся шакалы. Трава отдыхает, ее нити серебрятся в лунном свете. В деревне читают молитвы на ночь. Перелетные семена одуванчика накрывают землю. Одни заблудились в кустах, другие застряли между камнями или приземлились на тропинки и затоптаны.
Я выдергиваю из пояса семя одуванчика. Тело пронизывают незнакомые ощущения. Пусть другие семена падут, где угодно. Мое семечко меня нашло.
Может, наш ребенок появится в первый же год. Может, даже мальчик.
Глава 4. Флоренция, 1503 год
Я бегу по Виа-делле-Оке и Виа-Сан-Микеле, злые слезы слепят мне глаза. Сколько раз я в ярости убегала от мамы? От ее взгляда: что я делаю на этой земле? Она всегда смотрела на меня так, словно мое присутствие ей было невыносимо. Как больно может ранить взгляд. Он словно иссушает. Будто я разрушила жизнь матери.
Прошло пять лет с тех пор, как уехала Зия Лючия, а я все вспоминаю, как мы шли по улице и Лючия держала меня за руку. В письмах я рассказываю ей о мраморных и бронзовых статуях в нишах церкви Орсанмикеле и о том, как их, словно обнаженных преступников, везли по площади, где в день отъезда Лючии заживо сгорел Савонарола. Хотя Лючии нет рядом, она помогает мне найти свое место в этом мире. Мире за стенами Флоренции.
Улицы кишат торговцами, мои ужасные туфли скользят и лязгают, когда я уворачиваюсь от тележек с молоком и протискиваюсь между уличными пекарями, продающими хлеб. Я тяжело дышу всей грудью, а плечи дрожат от холода и горят от стыда. На мне лишь простая льняная гамурра – плащ остался висеть на крючке. С гор дует ледяной ветер, но не охлаждает правую руку, пылающую желанием дать матери пощечину.
Башня Пальяцца возвышается над соседней церковью Сан-Микеле-алле-Тромбе, посвященной Святому Михаилу и названной в честь городских трубачей, которые когда-то здесь жили. Но сегодня фанфар нет, я несусь через площадь и изо всех сил толкаю двери. Они распахиваются, я вдыхаю запахи церкви – олифы и ладана. Синьора Оттолини шаркает к алтарю, окутывая меня ароматами фиалок и жасмина.
Мне стыдно входить в церковь в таком виде: во мне кипят злость и ненависть, я задыхаюсь и потею. Совершенно бесстыжая девица, на которую сетует мать, я стараюсь не смотреть на алтарь, священный символ гробницы Христа, и не поднимаю глаз от туфель.
– А ну-ка, долой детские тапочки! – заявил отец, демонстрируя туфли на каблуках, которые обменял на вино у венецианского лудильщика. – Где твоя благодарность?