Одновременно: жизнь - страница 32



Дом несколько раз грабили в 1990-х годах. Благо самое ценное не похитили. Но многое безвозвратно утрачено. По этой причине дом наглухо заколочен и закрыт жестяными листами. Зрелище жутковатое, но вполне объяснимое. Когда-то Тарковский мечтал о черепичной крыше, но черепицы тогда не было. Пришлось ему покрыть дом шифером, который, как рассказывали те, кто видел, был слегка зеленоватым. Ничего лучше он подобрать не смог. Теперь дом покрыт оцинкованным железом, что, конечно, не красиво, – но хотя бы не протекает…

Когда-то Тарковский ездил сюда из Москвы шесть часов автобусом, а от трассы шёл полями больше трёх километров, неся с собой продукты, которых в деревне купить было невозможно. Это трудно себе представить: человек, который блистал на международных фестивалях, который всей страной и мною, разумеется, воспринимался как аристократ, не вполне земной человек, а точнее – человек, побывавший на Солярисе… Этот человек никогда не имел автомобиля, мечтал купить «уазик», чтобы ездить в Мясное, но так и не купил. Этот человек своими руками построил сарай… Очень много чего сделал своими руками в доме и возле дома в Мясном.

Мы долго шли те самые сто пятьдесят метров к дому, шли без тропинки, через высокую траву. Я совсем-совсем затих. Подошли к заколоченной веранде, которую я тоже видел на фотографиях.

– Когда-то Андрей её покрасил на много слоёв олифой. Закатное солнце светило строго на веранду. В закатных лучах она была золотая. Он многое в этом понимал. Это потом Лариса (жена) покрасила её в зелёный цвет. Но зелень вскоре выгорела, а золото до сих пор проступает. Но как же здесь было красиво на закате! – услышал я, глядя на веранду.

Перед крыльцом я стоял около минуты, не решаясь на него ступить и вспоминая страницы дневника, где Тарковский описывал, как два дня делал это крыльцо.

4 июля

Крыльцо, ведущее на веранду и в дом, совсем небольшое, в четыре ступени. Каменное, точнее, бетонное, покрытое маленькой керамической плиткой 10 на 10 сантиметров, такой, какую мы помним по школьным столовым, общественным уборным и баням. Коричневые и бежевые, уложены в шахматном порядке. Плиточки лежат так, как их клали тогда, в советские времена, без чётких швов, кривенько. Пара плиток утрачена. Я рассматривал крыльцо, пока открывали дверь, и постоял на нём, когда все уже вошли внутрь и включили в доме свет. Перед тем как шагнуть в дом, я почувствовал лёгкое головокружение. Я понимал, что для меня происходит важное событие. Но ничего особенного не чувствовал. Только сердцебиение, головокружение – и всё.

Из открытой двери наружу, в знойный воздух, вырывался запах нежилого дома. Дома, который всю зиму, точнее, уже которую зиму подряд не топили. В этом запахе всегда есть что-то тёмное, влажное, затхлое, нежилое. Грустный запах. Возле самой двери на веранду, буквально при входе, на гвоздиках висела какая-то одежда. Старое пальто, чёрное, с чёрным блестящим подкладом, вельветовое пальтецо, женское, светлое, и что-то непонятное, довольно длинное, голубенькое. Одежда висела привычно, будто её набросили на гвоздик с тем, чтобы снова вскоре надеть, но так с гвоздя и не сняли.

– А это его любимый халат, – было сказано про непонятно голубую одежду. – Он из него здесь почти не вылезал. Он в нём на многих фотографиях.

Я машинально протянул руку и потрогал висящий халат. Стёганый, похожий на узбекский, но необычной расцветки. Поношенный, но целый. Слегка влажный оттого, что висел в непроветриваемом и нетопленном помещении. Но какой-то совершенно, абсолютно настоящий. Реальный, не музейный. И поэтому в самом лучшем смысле тёплый. Сказано же – любимый халат. Мне сразу стало хорошо. Радостно. И совершенно ушло, вылетело из меня то чувство, с которым приходят к мемориалам и в дома-музеи.