Огни в ночи - страница 9



, когда наберёшься мужества создать – и зачеркнуть навек; создать – и уничтожить… и снова родить, как матерь, у которой дитя умерло!.. только тогда ты начнёшь писать, только тогда ты станешь – поэтом. А борзописцев – много… тучами, роями клубятся они… не примыкай к рою, не влетай в него!..»

Он дружил с Чуковским. Он до самой смерти Корнея Ивановича корпел вместе с ним в Корнеевом доме над составлением архива. Чуковский ли, или кто другой, или сам Бог натолкнули его носом – на Пушкина, влюбили до дна – в девятнадцатый век, окунули в пушкинское Море, и зашумело послушное ветрило мысли, и его блистательными, великолепными исследованиями о Пушкине – и про «Медного Всадника», и про «Историю Петра…", и про ранние, лицейские стихи – стал зачитываться весь литературный мир. Он собирал прижизненные издания Пушкина. Он плакал в квартире на Мойке, 12. К нему домой, в химкинский подмосковный барак, где в двух тесных комнатёнках ютился он с розовощёкой пышноволосой красавицей-женой и двумя детьми («живём, как в книжном шкафу!..» – орал он сердито, обводя рукою штабеля великих книг), приезжали Бонди, Цявловский, Благой, Раевский, Богданов – знаменитые русские пушкинисты, и его они в один ряд ставили с собой, и его они, восхищаясь бескорыстно, над собой – поднимали. Первое издание книги «Пушкин-публицист» он преподнёс моему отцу, художнику, с энергично-воззвательной надписью: «Преподобный отче Микола! Моли Бога о нас. Авось Он зла не попустит!» И ниже было приписано мелким почерком – будто таракашки разбежались в стороны: «А Нине и Леночке – просто привет. Потому что они – безбожницы». Ох и выпили же они, мои дед и отец, по выходе той книжки! Ох и попели они в застолье широких песен!

Ох и потерпели же от его острой, как калмыцкая стрела, мысли и Писемский, и Грибоедов, и Лев Толстой, и Чехов – всех он дотошно изучал, ко всем писал комментарии, примечания, предисловия, обо всех, неистово любимых, – статьи, эссе, многотрудные тома! Приезжая в Самару, в родовой наш дом, сработанный ещё прадедом Павлом, он обихаживал бабушек, приговаривая: «Святые старушки!..» – бегал на далёкий Татарский рынок за дынями, арбузами, солёными груздями, помидорами-огурцами – и варганил могучие салаты, куда въедливо, придирчиво крошил – мелко-мелко, как выцарапывал свои буквочки в бесконечных рукописях – горы красивых, как с натюрмортов Ильи Машкова, овощей, заливал постным маслом и громогласно звал всех к столу: «Ешь, пока рот свеж!.. Завянет – сам не заглянет!..» К тому времени он уже был возведён в ранг доцента Литинститута (и рьяно тряс головой: «Как можно научить писательству?!.. да никак и никогда!.. да кому что дано!..» – однако сам – учил, и его ученики – Юрий Кузнецов, Николай Рубцов – ему были: Юра, Коля, – и ворчал: «Коля славно пишет, славно… как у него: я забыл, как лошадь запрягают, я хочу её позапрягать… это точно сказано… а Юра загибает, перегибает… но в нём – жестокий Космос, жёсткий, древний… послушай, нет, ты только послушай, милашечка: и сын воздел косую длань, подобную лучу… и сын сказал отцу: восстань! Я зреть тебя хочу!..»), и доцентуру опять отмечали шумным самарским застольем, пирогами – в полстола – с сомятиной и с вишнями, – и, восставая над столом во весь свой коренастый бетховенский, пушкинский рост, он восклицал, с рюмкой коньяка в руке:

– За моих студентов!.. За золотые перья русской поэзии, что обмакиваются в кровь!.. А вы знаете, что Юра Кузнецов намедни учудил?.. С шестого этажа общежития – вниз шагнул. И жив остался! Это он, озорник, Бога проверил: хочет ли Бог, чтобы Юра остался жить для русской литературы. Проверил: хочет!..