Октава - страница 2
Болезнь и страх крепко держат меня, я все время думаю о том, что мне предстоит. Душа съеживается, тускнеет. Она не может вместить в себя ничего, кроме болезни и ужаса перед предстоящей смертью. Она разучилась расширяться и вмещать в себя бесконечность. Какая там бесконечность? В могиле?
А может быть, нужно дойти до полного отчаянья? И в отчаянье обрести решимость и мужество пройти через то, что тебе предстоит, как-то изменить или как-то окончить свою жизнь? Но как?
Нет, нет, я не жду, я не хочу, я не готова! Я зажгу все лампы и все светильники, я затворю от тебя все двери. Я не хочу тебя, не хочу тебя, не хочу!..
Смерть – не конец, а начало, я знаю. И мне со всех сторон твердят это сейчас почему-то. Может быть, чтобы мне не так страшно было? Или им тоже страшно? Льву Толстому, например, который записывал в «Круге чтения» цитату Монтеня: «Смерть есть начало другой жизни».
И почему так похоже, так почти одинаково люди совершают «открытия»? Только что пожаловалась, что жить больно, и тут же попадается у Зинаиды Миркиной: «Но почему быть так больно? Почему?»[4]
Привыкнуть, смириться, принять неизбежность. Я знаю, что она придет, и придет скоро. И конечно, мне страшно и очень не хочется, но…
Больничная палата. Все шесть кроватей заняты, я сижу на стуле возле ее кровати. Все буднично. Стонут больные. Копошится медсестра. Никто не смотрит на нас. И мы ни на кого не смотрим. Она – потому что умирает. Я – потому что не могу оторваться от нее. То, что связывает нас сейчас, неостановимо, непреодолимо, неразрывно, не может быть выражено ничем. Она не стонет, она молчит, потому что она уже не здесь, почти не здесь, хотя еще и не там, наверное. А я бормочу ей какие-то слова – или это мне только кажется; я прощаюсь с ней, держу ее за руку, хотя понимаю, что мне не удержать ее, держу ее за руку, и шепчу слова любви, слова прощания, глупые, бессмысленные обеты, которые ничего не значат, хотя я выполню их, выполню непременно. Я прошу ее подождать меня там, хотя понимаю, что впереди у меня еще жизнь, жизнь без нее, жизнь без забот о ней, жизнь, которая будет ей уже не нужна.
Дождик льет у нас с самой ночи. Думаю, что этот дождик унесет до весны тепло и солнышко, а вместо этого наступит настоящая осень, – не та первоначальная осень, когда все становится до невыносимости прекрасным, когда обнажаются души не только дерев, но каждого листа, каждой травинки, а унылая, холодная и мокрая осень, когда на душе становится грустно, гулять невозможно и в голову приходят меланхолические мысли.
Я проснулась, а утро еще не проснулось. Еще не проснулись мой тополь за окном, и океан, и сизоватый туман, и все дома и деревья. Спят зверушки и звери. И птицы, наверное, спят. Потому я такая тихая. Еще тише, чем вечером, когда засыпала.
Сейчас встану, и начнется дневная жизнь с ее суетой и хлопотами. Но пока еще не встала, пока лежу неподвижно без мыслей и слушаю тишину. Слушаю тишину, в которую входят и негромкий спокойный прибой, и мерный шелест листьев. Слушаю тишину и отдаюсь ее медленному, ее плавному течению.
Немного грустно видеть в окне, как сочится влагой серое небо и какое оно при этом заплаканное и распухшее от слез. Но весь наш двор – не унылый. Он все еще почти совсем зеленый, только два платана поджелтили свою зелень. И может быть, поэтому, погрустнев от дождя, двор наш все еще тот, из «осени первоначальной». И голуби терпеливо мокнут, сидя на проводах, вместо того чтобы улететь куда-нибудь под крышу…