Оливия Киттеридж - страница 24



В юности Анджи была миловидна – рыжие локоны, безупречная кожа, – и во многих смыслах она осталась хороша собой. Но только теперь ей было изрядно за пятьдесят, и волосы ее, как попало прихваченные гребнями, были выкрашены в цвет, который мог показаться немножко чересчур рыжим, а фигура, все еще грациозная, отяжелела в середине, и это бросалось в глаза – возможно, как раз потому, что в остальном она по-прежнему оставалась весьма стройной. Однако Анджи, с ее длинной талией, сидела за инструментом с изяществом балерины – пусть и балерины, чья пора расцвета миновала. Линия подбородка утратила четкость, а морщинки вокруг глаз, наоборот, ее обрели. Но это были добрые морщинки, с этим лицом – так казалось – никогда не происходило ничего резкого, грубого. И, раз уж на то пошло, надо сказать, что на этом лице слишком явственно читалось простодушное ожидание, надежда, уже неуместная для женщины ее возраста. В наклоне ее головы, в легкой встрепанности слишком ярких волос, в открытом взгляде голубых глаз сквозило нечто такое, от чего в других обстоятельствах людям могло бы сделаться не по себе. Скажем, приезжие, проходя мимо нее в торговом центре в Кукс-Корнер, с трудом преодолевали соблазн украдкой кинуть на нее еще взгляд-другой. Зато для жителей Кросби Анджи была персонажем знакомым. Она была просто Анджи О’Мира, пианистка, и играла в «Складе» много лет. И еще она много лет была влюблена в главу городской управы Малкольма Муди, и у них был роман. Одни это знали, другие нет.

В тот самый пятничный вечер, за неделю до Рождества, неподалеку от рояля стояла большая елка, разряженная в пух и прах, – сотрудники заведения постарались. Всякий раз, когда открывалась входная дверь, серебряный дождик легонько покачивался, а разноцветные лампочки, каждая с яйцо, сияли сквозь всевозможные шарики и гирлянды из попкорна и клюквы, под тяжестью которых слегка прогибались ветви.

На Анджи была черная юбка и розовый нейлоновый топ с треугольным вырезом, открывавшим ключицы; в крошечной нитке жемчуга на шее, в этом розовом топе и в ярко-рыжих волосах было что-то такое, из-за чего казалось, что вся она тоже сверкает, как рождественская елка, и как будто служит дополнительным украшением. Анджи пришла, как всегда, ровно в шесть, улыбнулась своей туманной, детской улыбкой, не переставая жевать мятную жвачку, поздоровалась с барменом Джоуи и с Бетти, официанткой, приткнула сумочку и пальто в дальнем конце барной стойки. Джоуи, плотного сложения мужчина, который стоял за стойкой много лет и, как всякий хороший бармен, видел всех насквозь, давно подметил про себя, что Анджи О’Мира каждый вечер приходит на работу в большом страхе. Этим, скорее всего, объяснялся слабый выхлоп алкоголя, который пробивается через ее мятное дыхание, если оказываешься достаточно близко, чтобы учуять, и наверняка потому же она никогда не пользовалась двадцатиминутным перерывом, хотя по правилам музыкального общества этот перерыв ей разрешался, а хозяином «Склада» поощрялся. «Ненавижу начинать сначала», – сказала она Джоуи однажды вечером, и тогда-то он сложил два и два и пришел к выводу, что Анджи, должно быть, страдает боязнью выступлений перед публикой.

А страдает ли она от чего-то еще, никого не касается – так принято было считать. С Анджи было вот как: люди знали о ней очень мало, но при этом каждый думал, что другие знают ее сравнительно неплохо. Она снимала крошечную квартирку на Вуд-стрит, и у нее не было машины. Но от ее дома было совсем недалеко до продуктового магазина и до «Склада» – пятнадцать минут пешком в черных туфлях на высоченных каблуках. Зимой она надевала черные сапоги на высоченных каблуках и шубку из искусственного меха и брала маленькую синюю сумочку. Можно было увидеть, как она осторожно ступает по заснеженному тротуару, потом пересекает большую парковку у почты и наконец спускается по узенькой дорожке к заливу, возле которого и располагался белый, приземистый, обшитый досками «Склад».