Опередить Господа Бога - страница 2



Зигмунт вернулся в гетто, мы написали обо всем в нашей газете – но никто не поверил. «Вы что, спятили? – говорили нам, когда мы пытались доказать, что их везут не на работы. – Кто ж станет посылать на смерть с хлебом? Столько хлеба переводить зря?!»

Акция длилась с двадцать второго июля по восьмое сентября 1942 года, шесть недель. Все эти шесть недель я простоял у ворот. Здесь, на этом месте. Проводил на эту площадь четыреста тысяч человек. Видел тот же самый бетонный столбик, который сейчас видишь ты.

В этой школе была больница. Ее ликвидировали восьмого сентября, в последний день акции. Наверху было несколько детских палат; когда немцы вошли на первый этаж, врач-женщина успела дать детям яд.

Нет, ты тоже ничегошеньки не можешь понять. Ведь она их спасла от газовой камеры, это было просто чудо, люди считали ее героиней.

Больные лежали на полу в ожидании погрузки в вагон, а медсестры отыскивали среди них своих отцов и матерей и впрыскивали им яд. Они берегли яд для самых близких, она же – эта врачиха – свой цианистый калий отдала чужим детям!

Один только человек мог сказать во всеуслышание правду: Черняков[5]. Ему бы поверили. Но он покончил с собой.

Нехорошо поступил Черняков: умереть следовало с треском. Тогда это было очень нужно – умереть, призвав перед тем людей к борьбе.

Собственно, только за это мы к нему в претензии.

– Мы?

– Я и мои друзья. Те, кого нет в живых. За то, что он распорядился своей смертью как своим личным делом.

Мы знали, что умирать надо публично, на глазах у всего мира.

Разные у нас возникали идеи. Давид говорил: нужно броситься на стены – всем, кто только остался в гетто, – прорваться на арийскую сторону, усесться на валах Цитадели, рядами, друг над другом, и ждать, покуда гестаповцы расставят вокруг нас пулеметы и расстреляют поочередно, ряд за рядом.

Эстер предлагала поджечь гетто, чтобы все мы сгорели вместе с ним. «Пусть ветер развеет наш прах», – говорила она, но тогда это звучало не патетически, а по-деловому.

Большинство было за восстание. Ведь человечество условилось считать, что смерть с оружием в руках прекраснее, чем без оружия. И мы приняли это условие. Оставалось нас тогда в ЖОБе[6] уже только двести двадцать. И вообще, разве можно назвать это восстанием? Просто речь шла о том, чтобы не позволить себя зарезать, когда настанет наш черед.

Речь шла лишь о выборе способа: как умереть.


Этим интервью, переведенным на разные иностранные языки, многие были возмущены до глубины души, и некий мистер С, литератор, написал Эдельману из Штатов, что вынужден был за него заступиться. Три большие статьи опубликовал, чтобы умерить страсти, а название придумал такое: «Исповедь последнего вождя Варшавского гетто».

Люди посылали письма в газеты – на французском, английском, еврейском и других языках, – мол, зачем он все так принизил, но больше всего их задели рыбы. Те самые, которым Анелевич красил в красный цвет жабры, чтобы матери легче было продать на Сольце вчерашний товар.

Анелевич – сын торговки, подкрашивающий рыбам жабры, только этого не хватало. Так что задача у американского литератора была не из легких, а тут еще и один немец из Штутгарта прислал Эдельману трогательное письмо.

«Sehr geehrter Herr Doctor[7], – писал немец (во время войны он, будучи солдатом вермахта, нес службу в Варшавском гетто), – я видел там на улицах трупы, множество трупов, прикрытых бумагой, я помню, это было ужасно, мы оба – жертвы этой ужасной войны, не могли бы вы мне черкнуть несколько слов?»