Орфей! Орфей! - страница 3



19

Венера Улдашева была великой дарительницей.

И ничего не просила за свои дары.

20

Этой Венеры уже нет на земле.

А если и есть, то не та.

Небеса померкли, площади разворочены.

Впрочем, площади всегда были мерзкими.

Всё лучшее происходило среди деревьев и в траве, а не на площадях.

21

Именно благодаря Венере (и своей матери), я и понял, что во мне засел фашистский глист.

И сосёт, сосёт.

Как Злой Дух, угнездившийся в Уильяме Берроузе.

Я знал, как этот глист выглядит: точно как мои кишки.

И как мне от него избавиться?

Неужто носить в себе до конца?

Бог ты мой!

Так скорей же приходи, конец!

22

Если б я стал рассказывать обо всех своих микро-фашистских выходках, это заняло бы три толстых инкунабулы.

Чего я только не натворил!

Дрался.

Воровал.

Принуждал.

Намеревался убить (не раз и не два).

Ел зверей.

Насиловал (себя, свои и чужие мысли, слова).

Оскорблял.

Ревновал.

Надругался над чужим творением.

Завидовал.

Беспамятствовал.

Лгал.

И снова принуждал, дрался и воровал.

И не у кого больше попросить прощения.

23

Остановлюсь на самом, пожалуй, вопиющем безобразии.

В какой-то осатаневший период своей жизни я начал плевать на людей.

Буквально, физически.

На первый взгляд, это было частью моей художественной деятельности.

Ведь я заделался художником.

Но в действительности это происходило потому, что я слышал голос, науськивавший: «Иди и плюй!»

Сам бы я вряд ли до этого додумался.

Но голос требовал!

Думаю, это был голос того зелёненького Гитлера, которого я проглотил, сунув нацистскую марку в рот.

Он зудел, как комар в ночи:

– Ззззыыыыы!.. Ззззжыыыы!.. Иди!..

24

В сущности, я слышал голоса всегда.

Хотя я не психически больной.

Но и не «нормальный человек».

Многие вполне здоровые люди слышат голоса.

Идёшь по улице и вдруг откуда-то:

– Са-аашенька!

Но голос голосу рознь.

Бывают голоса блаженные, а бывают страшенные.

В раннюю пору жизни я слышал блаженный голос какого-то старика.

Он окликал меня – то ли с неба, то ли из глубин земли.

И я отвечал ему.

Это было хорошо.

25

Чей же это был голос в моём отрочестве?

Думаю, Достоевского.

Я его очень тогда любил.

Я его и сейчас люблю!

В детстве он мне нашёптывал:

– Чтоб исчезли твои горести, прикоснись к стволу вон того дерева. Прикоснись и озеленись!

26

Я шёл и делал, что он сказал.

Прикасался к карагачу, клёну или тополю.

К берёзе или яблоне.

Это удивляло моих друзей, с которыми я гулял.

Ведь я, как сумасшедший, отбегал от них посреди разговора, чтобы совершить ритуал прикосновения.

Они спрашивали:

– Зачем ты это делаешь? Что за дурь?

Уж не помню, что я им отвечал.

Знаю только, что прикосновение было безотказным средством от любых расстройств и неприятностей: от школьного ужаса, от скандалов с родителями, от подросткового уныния.

Это было священнодействие: прикоснуться к шершавому телу дерева.

Ритуал очищения.

Поклонение неведомым богам.

Поэзия.

27

Ну и вот.

А потом, когда я стал московским художником, блаженный голос заглушился сатанинским голосом.

Почему это произошло?

А уж так…

Современный художник – публичная персона, человек напоказ.

А всё, что напоказ – ложь.

Ван Гог не был напоказ.

И Эгон Шиле, и Арто.

Даже Монастырский, может быть.

Но все остальные нынешние – напоказ.

Интервью дают, за круглыми столами сидят, рефлексируют…

Но есть ли у них что сказать?

По-настоящему сказать – так, чтоб у людей щёки запылали, как факелы?

Это мало кому дано.

Фуко это мог.

И Делёз…

Или, скажем, Мейстер Экхарт в своих проповедях.