Останется при мне - страница 21
– Ну какие же вы молодцы! – воскликнула тетя Эмили и захлопала в ладоши. – Просто профессионалы!
Мы зааплодировали сами себе. На фортепианной табуретке Дэйв церемонно поклонился и ударил рукой об руку. Мы были донельзя довольны собой и новообретенной общностью. А невозможные Эрлихи сидели и сидели, улыбались и улыбались с открытым без всякой пользы сборником и сомкнутыми губами, ненавидя то, что вызывало их зависть.
В какой-то момент Чарити увидела их состояние и переглянулась через комнату с Сидом; тот встал и поинтересовался, не хотят ли гости промочить горло. Кое-кто из нас ответил утвердительно, и когда мы стояли с рюмками в руках, готовые к дальнейшему хоровому пению или чему-то другому, что было в планах у Чарити, Сид взял со стола томик стихов Хаусмана[21], открыл и произнес своим приятным, проворно льющимся голосом:
– Вот, послушайте, я хотел бы узнать ваше мнение. Послушайте.
– Тс-с-с-с-с! – сказала Чарити. – У Сида есть вопрос к вам, ценителям поэзии.
Мы умолкли. Сид встал у пианино, откашлялся, дождался полной тишины и серьезно, прочувствованно прочел стихотворение. Я еще не знал, что это одна из его ролей: пускать разговор по интеллектуальному руслу.
пасхальный гимн
Мы ждали, одни стоя, другие сидя.
– В чем вопрос? – спросил Дэйв Стоун.
– Вас это стихотворение удовлетворяет? Это хороший Хаусман?
– Удовлетворяет в каком смысле? Да, это хороший Хаусман, конечно. Мне нравится. В Мадриде и Барселоне это следовало бы читать каждое утро.
– Ларри, а вас удовлетворяет?
– Несомненно. Я тоже так думаю обо всей этой разожженной ненависти. Но я не знал, что Хаусмана тянуло к христианству.
– Вот именно! – воскликнул Сид. – Именно! Не кажется ли это вам странным у него – эта мольба о спасении? Не ощущается его обычного стоицизма. Тот ли это Хаусман, который сказал: “Будь мужчиной, встань и кончи, коль душа в тебе больна”? Закрадывается сомнение – так ли он написал? Он этого не публиковал, стихотворение нашел его брат у него в бумагах. Знаете, что я думаю? Я думаю, Лоуренс Хаусман поменял местами строфы, отдал их в печать в противоположном порядке. Мне кажется, более по-хаусмановски было бы наоборот – закончить словами: “Так спи спокойно, зорь земных не зная”. Как вы считаете?
Как переключение это было очень даже неплохо. Мы все были изрядно под хмельком, и все были из тех, кому чтение стихов вслух – посиделки-читалки, так мы это называли, – не представляется чем-то странным или немужественным. Завязалось живое обсуждение. Ради обоснований мы обратились к другим томикам Хаусмана, а от них перешли к томикам других поэтов. Вскоре мы уже вовсю рылись на плотно набитых книжных полках, желая найти и прочесть что-то любимое. И тут-то, всего несколько минут спустя, Эрлихи получили от меня и Салли, но главным образом от Салли, окончательный удар.
Оглядывая полки в поисках того, что подтверждало бы некую мысль, я обнаружил “Одиссею” на греческом. Я пришел в изумление. Зачем Сиду, который наверняка не знает греческого, понадобился Гомер в подлиннике? Ради эффекта? Для того же, для чего Эрлиху понадобилась его трубка? Или для ощущения полноты, для того чтобы иметь под рукой всю мировую поэзию? Чтобы в доме имелось то, что должно иметься в приличном доме? Или это подарок от отца Чарити, профессора-классициста, забывшего по рассеянности, что этот язык им непонятен? Как бы то ни было, я удивился. Я думал, мы, скорее всего, единственная семья в Мадисоне, у которой на полках стоят Гомер, Анакреонт и Фукидид. У нас они стояли не потому, что я мог найти этим томам применение, а ради Салли.