От мира сего. Рассказы. Из дневников - страница 34



Сырая дорога в холмах была открыта блеску залива. Редкие встречные, катившие свои ручные тележки с рыбного базара, как в русских деревнях кланялись: «Доброе утро, сударь». Бунин кивал. Пригревало солнце сквозь тонкий реглан, пружинила отличная кожа ботинок, приятно было ее скользкое соприкосновение с замшей калош. «Боже, какое это чудо – весна! Даже на милой и навеки чужой земле… А в России о сию пору метели уездные!» – сердито и рассеянно твердил он, но глаза его были влажны.

Полгода, шесть зимних месяцев, прошло со дня, когда он завершил писание «Митиной любви», и на том кончилось его прибежище в мире, где были «наступающее лето, небо, облака, солнце, теплый ветер, хлеба в полях, села, деревни, девки… стихи в старых журналах», как кончилось оно и для Мити…

Писал он легко, несколько даже презрительно по отношению к собственному удивлению: откуда что приходило, откуда бралась в нем жестокая ясность? А вот-таки бралась! Он жил постоянством горького удовлетворения собой и сейчас, в пути, думал о себе…

Он обедал в полдень в портовой таверне, где снова неплохо готовили из-за ожидаемого наплыва туристов.

Высотою разделенных арками узких зальцев, бедной тишиной таверна напоминала сельскую церковь. Но пахло здесь морем, аптекой. Окна, проветривая, открывали на залив, и йодистый запах держался свежие утренние часы. Как раз в полдень – всегда странно точно – появлялась за окном пара: больной старик в пальто, с тростью, в соломенном нелепом канотье, сопровождаемый дочерью, тоже очень немолодой. Передвигался он мелкими и поразительно быстрыми шажками, все время будто падая. Иногда дочь оставляла его, и, освободившись, старик далеко убегал вперед на своих стремительных шаркающих ножках – совсем как заведенный. А дочь шла позади, наблюдая… Бунин смотрел на них, как на привидения.

Он долго курил, выпил безо всякого, впрочем, вкуса бутылку сухого сицилийского вина.

Потом он гулял по набережной, поглядывая на качание теней под боками старых лодок, думал, вспоминая о Волге, о собственной молодости… Ему были слышны голоса где-то внизу и порожний, деревянный звук при ударе лодок борт о борт. Погода была на переломе: небо и яснело, и мглилось.

Обычно в дни большой работы он сейчас же направлялся домой, не позволяя себе отвлечений. И каменной дорогой шел быстро. Вид его был нелюдим, взгляд высок и достоин, словно предстояла ему некая миссия. И, войдя с каменных ступеней в свое временное каменное жилье, садился к столу, чтобы написать положенную раз и навсегда дневную страницу.

Но сегодня день казался особым. До́лжно было приступить к размышлениям тяжелым: что есть жизнь человека? Уже очень давно, в пору, «когда была Россия», Бунин завещал себе этот срок. Но не был готов – в той мере, в какой надлежало. Вновь убеждая себя: нечто от разума не дает ни покоя, ни простоты, нужных человеку для ощущения своей принадлежности природе. Это телесное чувство! Разум его оскорбляет…

В сущности, он не любил и избегал самовнушений такого рода, они были не в его духе. Да и не утешали. Это был снова день бегства: когда в тусклом утре разглядел полуденную приветливость неба, представил себя в дороге и у рыбачьих причалов, в винном возбуждении, вызвавшем предвкушение свободы.

Набережная сворачивала, забирая круто вверх, – уже и не набережная, просто улица над заливом. К воде вели обрушенные, истертые ступени, не такой уж, верно, давней кладки, но восхитительно запущенные. Залив был то ультрамариновым, то делался серо-зеленым и вдали горбился, как под луной. Нечто неправдоподобное.