От Пушкина до Цветаевой. Статьи и эссе о русской литературе - страница 13
В рисунке как бы запечатлено таинственное самостоятельное бытие и сотрудничество трех «нижних» образов памятника – скалы-волны, змеи и коня… Памятник русскому самодержавию изображен… без самодержца. Каково пророчество почти за сто лет![6]
Может быть, Пушкин после невзятия Константинополя (а взятия его явно желала одна, и немалая, часть его души) ощутил, что на скале и коне российской супернациональной государственности ныне – всадника уже нет? Что судьба определяется не всадником, не Олегом или Петром, – а самими конем и змеей, стремящимися и смотрящими в одну сторону – к обрыву скалы? Что устремленность к Константинополю и Средиземноморью и Олега и Петра – не будет осуществлена ни одним самодержцем? Этот рисунок, как и поэма «Медный всадник», – тоже «коан»[7], и мы вправе и обречены разгадывать его всеми силами и возможностями души.
В рисунке, как мне представляется, историко-мифологические образы Олега и Петра соприкасаются и объединяются вокруг памятника русской государственности – «Медного всадника» – в рубежный момент российской истории.
Второй раз в творчестве Пушкина задвигался «Медный всадник», и опять в исторически важный момент: тогда, в 1825 году, его валила буря, теперь, в 1829 году, его покинул всадник и подняла голову змея…
Непосредственно перед тридцатилетием Пушкин делает предложение Н. Гончаровой, сознательно пытаясь приурочить радикальную перемену в судьбе к этой дате. В жены он выбирает воплощенную Красоту (полагая, что на Любовь и Печаль хватит его собственной души). Через год после «Рыцаря бедного» и через полгода после обмена стихотворными посланиями с митрополитом Филаретом он пишет посвященный невесте сонет «Мадонна», с концовкой, которая Филарету могла бы показаться кощунственной:
Дело с женитьбой затягивается, а у Пушкина наступает осень 1830 года, первая, невероятная по плодотворности Болдинская осень. Он пишет, словно под диктовку свыше, как Моцарт. Воплощаются многие замыслы, в том числе и «шаги Командора», схватка с судьбой – «Каменный гость». Но среди воплощенного – ни «Медного всадника», ни его прямых предчувствий. (Впрочем, косвенное предчувствие есть – «Домик в Коломне».)
Для создания «Медного всадника» потребовалась следующая Болдинская осень 1833 года, уже после женитьбы, и потребовалось вмешательство дополнительных сил, исподволь связанных с трагическими издержками российской имперской истории и географии.
1829–1833 годы – между изображением «Медного всадника» в рукописи «Тазита» и «Медным всадником», преследующим Евгения, – это годы особо интенсивных предчувствий того, что произойдет с Россией через 100 лет.
Замечено, что в последних трех столетиях российской истории наблюдается известное сходство ритмов развития со столетним интервалом; я же рассматриваю их как единое «петровское трехсотлетие». Как известно, 1928–1932 годы – это время пыточного «великого перелома» в СССР, обозначившего уже бесповоротное развертывание уникального большевистского эксперимента. И ровно за сто лет несколько чутких индивидуальных сознаний создали словесные образы и формулы, поразительно предвосхищающие то, что произойдет в России столетие спустя. Возьмем, к примеру, трех великих россиян и одного великого европейца.
В означенные годы совсем юный Лермонтов пишет стихи «Настанет год, России черный год, когда царей корона упадет…», где воссоздан образ безжалостного и всесильного, попирающего все законы палача, образ, явно предчувствующий Сталина, и лишь в конце стихотворения, как бы устав и не дослушав, отдавая дань своему времени, поэт набрасывает на плечи предсказанного палача романтический плащ…