Отцы и дети. 2.0 - страница 5



– Перестану.

– Не щекочись!

– Не буду. Давай, а то защекочу.

– Молния блеснула – считай.

– Как?

– Спокойно. Двадцать два, значит, секунда. Двадцать два, двадцать два, двадцать два. Уже три секунды. Значит, километр. Шесть секунд прошло с молнии – сколько километров отсюда сверкнуло?

– Два?

– Теперь сама считай. Сейчас молния блеснет… Есть!

– …Семь, восемь, девять… Три километра?

– Ага. Видишь, это не страшно. Это далеко. Сейчас еще молнию дождемся…


Шарах! И блеск! И гром – сухой, резкий, уши заложило.


– Гриша?..

– Стоп… Это уже по нам. Это по деревне.

И посреди пляски молний, посреди оранжевых и ослепительно синих сполохов – звон. Кто-то колотит в рельс – заполошно, тревожно, как в колокол, как в деревянные била, что раньше об ордынской напасти возвещали, – над взметенной деревней, над старым, как бог, миром русский человек бьет в железо: спасайте!


– Белка! Пожар. Горит где-то. Бежим! Хватай ведра!

– Какие?!

– Любые! Давай!

– Куда ты?

– Босиком давай, не сахарные, не растаем!


И тебе – двадцать пять. Ты переполнен силой. Ты переполнен восторгом. Над тобой – до самой стратосферы – свежий ветер, и кружит, и стонет, и хохочет, и до синего-синего неба, где светит умытое солнце, кружат тучи, рвется кисея зноя, там – во весь кислородный простор сияют звезды; ты бежишь по горячей пыли, летишь, не чуя ног под собой, ты – молодой, что есть больше счастья для парня – быть живым и сильным?

И мимо старых, нахохлившихся домов, что век свой доживают, и бегом мимо заколоченного дома бабы Шурки; родня пропивать деньги приезжала, да не дождалась «пензии», да заколотила двери до следующего приезда, а бабку внутри избы оставила, все равно не жилец та бабка, уже мхом покрылась…

Двери бабы Шуркиного дома с грохотом разлетелись – на пороге стояла сама несостоявшаяся паралитичка. Огненные глаза. Топор в руках. Крупной рысью баба Шурка пронеслась мимо меня, обогнала и пошла аллюром:

– Ы-ы-ы! Господи! Три раза! Три раза горело село! Не дам! Не позволю! Перед смертью!

И унеслась вперед.


– Белка!.. Ты это видела?!

– Бабка Шурка…

– Воскресла!

– Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный…

– Во чешет!..


А бабка Шурка уже перескочила овраг, перескочила разметенные дрова – ветер поленницу опрокинул, мимо летающих над крышами куриц и скулящих из будок кабыздохов, и мимо дома московского художника, единственного еврея на селе, что сейчас стоял на крыше с метлой – куда там Дон Кихоту с его копьем, наш Аркаша решил отгонять со своей крыши летящие клочья горящей соломы, – а за селом, у фермы, ветер же на деревню дует, горела-пылала-завивалась в огненную спираль скирда колхозной соломы, что на зиму была заготовлена, – туда летела старая бабка, что передумала умирать и паралититься и «не достанется Гальке-невестке пензия, нечего!».


Молния ударила в самую середину огромной, метров в двести скирды, сложенной из новомодных валков в диаметр человека. Ударила, подпалила.

У скирды, в почтенном отдалении, собралась вся деревня – пара ребят из Мурома, да с десяток теток-дачниц, да местные – дюжина мелкошкольников на летних каникулах, пяток глубоких стариков – петухи на развод, и десятка два старух, что те наседки. И над всем пейзажем – с пылающей скирдой и пыльным горизонтом – в библейском одиночестве стоял пятидесятилетний московский художник Аркаша.


– Эй! Давайте тушите!

– А чего оно, бля, ваще, бля, хули тут, оно, видишь, как горит, ни хера…