Отрочество. Юность - страница 28
В это время в комнате бабушки послышался стук дверью и ворчливый голос Гаши, приближавшейся по лестнице.
– Поди тут угоди, когда сама не знает, чего хочет… проклятая жисть, каторжная! Хоть бы одно что, прости, господи, моё согрешение, – бормотала она, размахивая руками.
– Моё почтение Агафье Михайловне, – сказал Василий, приподнимаясь ей навстречу.
– Ну вас тут! Не до твоего почтения, – отвечала она грозно, глядя на него, – и зачем ходишь сюда? разве место к девкам мужчине ходить…
– Хотел об вашем здоровье узнать, – робко сказал Василий.
– Издохну скоро, вот какое моё здоровье, – ещё с большим гневом, во весь рот прокричала Агафья Михайловна.
Василий засмеялся.
– Тут смеяться нечего, а коли говорю, что убирайся, так марш! Вишь, поганец, тоже жениться хочет, подлец! Ну, марш, отправляйся!
И Агафья Михайловна, топая ногами, прошла в свою комнату, так сильно стукнув дверью, что стёкла задрожали в окнах.
За перегородкой долго ещё слышалось, как, продолжая бранить всё и всех и проклиная своё житьё, она швыряла свои вещи и драла за уши свою любимую кошку; наконец дверь приотворилась, и в неё вылетела брошенная за хвост, жалобно мяукавшая кошка.
– Видно, в другой раз прийти чайку напиться, – сказал Василий шёпотом. – До приятного свидания.
– Ничего, – сказала, подмигивая, Надёжа, – я вот пойду самовар посмотрю.
– Да и сделаю ж я один конец, – продолжал Василий, ближе подсаживаясь к Маше, как только Надёжа вышла из комнаты, – либо пойду прямо к графине, скажу: «так и так», либо уж… брошу всё, убегу на край света, ей-богу.
– А я как останусь…
– Одну тебя жалею, а то бы уж даа…вно моя головушка на воле была, ей-богу, ей-богу.
– Что это ты, Вася, мне свои рубашки не принесёшь постирать, – сказала Маша после минутного молчания, – а то, вишь, какая чёрная, – прибавила она, взяв его за ворот рубашки.
В это время внизу послышался колокольчик бабушки, и Гаша вышла из своей комнаты.
– Ну чего, подлый человек, от неё добиваешься? – сказала она, толкая в дверь Василья, который торопливо встал, увидав её. – Довёл девку до евтого, да ещё пристаёшь, видно, весело тебе, оголтелый, на её слёзы смотреть. Вон пошёл. Чтобы духу твоего не было. И чего хорошего в нём нашла? – продолжала она, обращаясь к Маше. – Мало тебя колотил нынче дядя за него? Нет, всё своё: ни за кого не пойду, как за Василья Грускова. Дура!
– Да и не пойду ни за кого, не люблю никого, хоть убей меня до смерти за него, – проговорила Маша, вдруг разливаясь слезами.
Долго я смотрел на Машу, которая, лёжа на сундуке, утирала слёзы своей косынкой, и, всячески стараясь изменять свой взгляд на Василья, я хотел найти ту точку зрения, с которой он мог казаться ей столь привлекательным. Но, несмотря на то, что я искренно сочувствовал её печали, я никак не мог постигнуть, каким образом такое очаровательное создание, каким казалась Маша в моих глазах, могло любить Василья.
«Когда я буду большой, – рассуждал я сам с собой, вернувшись к себе на верх, – Петровское достанется мне, и Василий и Маша будут мои крепостные. Я буду сидеть в кабинете и курить трубку, Маша с утюгом пройдёт в кухню. Я скажу: «Позовите ко мне Машу». Она придёт, и никого не будет в комнате… Вдруг войдёт Василий, и когда увидит Машу, скажет: «Пропала моя головушка!» – и Маша тоже заплачет; а я скажу: «Василий! я знаю, что ты любишь её, и она тебя любит, на́ вот тебе тысячу рублей, женись на ней, и дай бог тебе счастья», – а сам уйду в диванную. Между бесчисленным количеством мыслей и мечтаний, без всякого следа проходящих в уме и воображении, есть такие, которые оставляют в них глубокую чувствительную борозду; так что часто, не помня уже сущности мысли, помнишь, что было что-то хорошее в голове, чувствуешь след мысли и стараешься снова воспроизвести её. Такого рода глубокий след оставила в моей душе мысль о пожертвовании своего чувства в пользу счастья Маши, которое она могла найти только в супружестве с Васильем.