Падение с яблони - страница 5



– У меня к тебе возбуждение, – говорю. – Мне надо на тебе полежать.

Она захихикала. Потом сказала:

– Ты пойди пописай, и все пройдет.

Это было хуже, чем обозвать ребенком. Так что я сел и надулся.

А она, довольная своим остроумием, принялась поправлять мой пиджак, чтобы удобней улечься. И вдруг совершенно нагло вынимает из моего кармана мой комсомольский билет! Я получил его в мае и с тех пор с ним не расставался.

Она обрадовалась:

– О, документик! Сейчас мы узнаем, сколько тебе лет. И можно ли тебе лежать на женщине?

Раскрывает билет и приглядывается.

Я быстро выхватил его и спрятал.

– Что такое? – удивилась она. – Почему ты не хочешь, чтобы я посмотрела?

– Все равно ничего не видно, – говорю. – А вообще-то, комсомольский билет нельзя давать в чужие руки, – добавляю и сам чувствую, какую ахинею несу!

И от этого уже становлюсь сам не свой. В голове творится какое-то замыкание. Сейчас она узнает, что я – это не я, к тому же еще и молокосос! И тогда уже точно отправит на горшок.

Однако Валентина ничуть не огорчилась. Немного помолчала, побуравила меня глазами и сказала:

– Ну хорошо, не нужен мне твой билет. Тебе, наверное, только четырнадцать исполнилось…

– Почему это четырнадцать?!

Я хотел возмутиться, но вовремя остановился, решил держаться достойно зрелого возраста. И замолчал совсем.

Минуту она покряхтела и вдруг сказала ласково:

– Послушай, Валечка, мне все равно, сколько тебе лет. Главное, ты хороший мальчик, ты мне нравишься… Ну не дуйся, будь мужчиной!

И поцеловала меня в губы.

– Ты моя прелесть, – говорит. – Хорошенький.

Никакой логики у этих женщин. Теперь ей захотелось, чтобы я был мужчиной! Ну и я, конечно, ожил. Внаглую полез к ней, полез… Она нашлепала меня по рукам. Сказала, что я баловник и что ничего у меня не выйдет. Но, как настоящего мужчину, меня это только подстегнуло.

И тогда она залепила:

– Вот сначала женись на мне, а потом хоть ложкой хлебай!

Я с минуту посидел в покое, пошевелил мозгами, отчего в волосах моих возникло какое-то движение. Но здравая мысль так и не явилась. Совершенно непонятно к чему вдруг вспомнился немецкий язык.

– Ауфвидерзеен! – сказал я и вскочил. – Мы с тобой слишком разные люди!..

Выдернул из-под нее свой пиджак, отряхнул его, накинул на плечи и гордо пошел прочь.

А она мне вслед:

– Валя, Валечка, постой!..

Но меня уже несло. Метров триста пронесло. Потом неожиданно дурман рассеялся и я почувствовал тяжесть. Такую тяжесть, что даже остановился. Идиотизм все-таки тяжелая штука. В груди заныло, защемило, потянуло к ней. Без нее уже я себе показался ничтожеством. Стало страшно от того, что натворил. И я кинулся назад во все лопатки.

Но ее уже не было. Я прошел к спальному корпусу – пусто. Тусклый свет, мрачные стены, зловещий шорох деревьев – такая тоска, хоть падай и грызи землю! Как будто из груди у меня вырвали что-то живое, мое собственное, необходимое для жизни. А место, где оно было, болезненно кровоточило.

Весь следующий день не находил себе места. Метался, как раненый зверь. Даже братуха заметил, что на мне лица нет, и поинтересовался, не получил ли я по бубену от кобзаревцев. Да лучше бы в самом деле получить по бубену. Было бы легче.

А вечером я раньше всех приперся в лагерь. Стал по-настоящему партизанить: скрывался от друзей и выслеживал ее. Она появлялась редко и в окружении пионеров. Такая надменная и злая, что я в конечном счете стал прятаться и от нее.