Персефона - страница 5



Лиза развалилась на траве, запрокинув лицо к пылающему колодцу солнца.

…но спешат они забиться поглубже в свои норы и шкуры и молиться своему идолу-страху, и трепетать перед ним, ими же созданным, и каждый ведёт войну, не видя того, как поражает себя своими же стрелами.

– Ну вот, вроде бы нормально. Можно ехать.

– А может, ну его, этот концерт?

– Но тебе же выступать. Это же твой бенефис. Ты знаешь, что это за штука, неустойка?

– Плевать. Могут хоть разок обойтись без меня.

– На твоей коронации? Ну ладно, отдыхай, а я пока покурю.

– Скажи, почему люди не могут всегда быть так счастливы?

– Счастливы? Учти, это слово священно.

– Ну почему не может быть всегда так хорошо?

– Ты сама решаешь за себя свою жизнь.

– И всё дело в страхе?

– Да.

– Неужели можно бояться радости?

– Можно. Люди не верят, что радость может быть бесконечной, и стараются испортить её, чтобы уменьшить будущее огорчение.

– Они хотели бы вообще не жить.

– Они называют любовь отравой и остерегаются пить её, боясь повредить своему мясному здоровью.

– Скажи, тебе действительно никого не жалко?

– Жалко, жалко, ужасно жалко, да только жалость бывает разной. Как-то раз я шёл по дороге к церкви, погода была морозная, сухая, но снега почти не было. Кажется, был декабрь. А навстречу мне шла старушка, не из тех, что вечно заигрывают с Богом, жалуясь ему на то, в чём сами виноваты, а такая, просветлённая, что ли, старушка. Мы остановились, просто так, поболтать. Я смотрю, у неё слёзы на глазах. "Жалко мне,"– говорит, – "людей". "Отчего же жалко?"– спрашиваю. А она мне: "Мучаются, бедные, не ведают благодати".

– Сердобольная старушка.

– Да. А ведь эти самые люди, которые мучаются, тоже, наверное, жалеют эту старушку, такая она бедная, даже машины у неё нет, пешком ходит до церкви. Может они и меня жалеют. Но разве человек не может сам решить, что для него важно, а что нет? Зачем навязывать друг другу свои взгляды?

– Как ты можешь курить, когда такой воздух?

– Уже гашу.

– Расскажи мне какую-нибудь историю.

– Что же тебе рассказать…

– Не знаю. У тебя всегда получается так интересно.

– Хорошо, слушай. На одном острове был дворец-лабиринт…

– На Крите?

– Нет. А хоть бы и на Крите, неважно. И жил в этом дворце царь этого острова, и почитал он себя величайшим из всех царей,– видишь ли, остров его был далеко от других берегов, и других земель, кроме своей, он не знал, а потому не было у него и соперников. Кроме одного – которого он видел в зеркале, мрачного и надменного воина, высокомерно и гордо смотревшего ему в глаза всякий раз, когда он сходился с ним лицом к лицу.

– Постой, ведь это же было его отражение.

– Ну да. Но зеркало это было на острове единственным, и во дворце не было другого. Стояло оно в тронном зале, и никто кроме царя не смел войти туда.

– Как же он правил?

– Так и правил. Один. Вернее, не один, а вдвоём с этим воином в зеркале,– он восходил на трон, и тот делал то же самое и так же гордо восседал на нём и правил. Как же величайший из царей может делить с кем-то свою власть и величие! Разве великих может быть двое? И решил царь во что бы то ни стало избавиться от своего двойника, чтобы уже никто не смел соперничать с ним. Конечно, можно было спрятать зеркало или просто вынести его вон, но разве назвали бы это победой? Нет, только поединок! И вот царь принёс богам обильную жертву и выпросил у них стрелу, чудесным образом пронзавшую грани, непроницаемые для стрел. И подошёл царь к зеркалу и поднял свой лук и натянул тетиву. На какой-то миг сердце его дрогнуло, но внезапная ярость пересилила закравшееся было сомнение. Великий властелин не может проиграть бой какому-то самозванцу! И прицелившись, он пустил стрелу. Чудесная стрела прошла сквозь зеркало и вонзилась в сердце его двойнику. И в тот же миг царь упал, поражённый насмерть, и последним, что он увидел, был его умирающий враг, возликовал он и… умер. И его похоронили, а над могилой соорудили памятник, и приходят теперь к этому памятнику люди и клянутся погибшему герою, что будут достойны его. – – Ну что, отдохнула?