Петербургские трущобы. Том 2 - страница 70
– Охота – моя, а дом – Божий, – ответила на это Устинья Самсоновна. – Для брата нет отказу, хоронитесь себе, сколько нужды вашей будет. Милости просим!
– Спасибо, матушка!.. «Голодного напитай, гонимого приюти» – по закону, значит, поступаешь.
– Поужинать, может, хотите? – предложила хозяйка.
– Нету, матушка! До еды ли нам теперь!.. Опосля поедим, чего Бог пошлет, а пока отведи ты нам келейку уединенную – целу ночь не спали, сон сморил совсем.
Устинья Самсоновна не заставила просить себя вторично и с охотою провела обоих пришлецов чрез сени под лестницу, ведущую на чердак.
Здесь отодвинула она дощатый щит, который был устроен по той самой системе, как потайная дверь, ведущая в подызбище, – и снаружи совершенно казался стеною, так что постороннему человеку невозможно бы было и догадаться о его существовании. Фомушка с Гречкой очутились в тесном и темном тайнике, в котором они могли, впрочем, весьма удобно разлечься на больших мешках, вроде перин, набитых сеном.
– Ну, почивайте себе с Богом, а проснетесь – потрапезуем все вкупе, – сказала им Устинья Самсоновна и снова задвинула вплотную потаенный щиток.
– Дело на лады пошло, кажись, клей будет, – шепотом сказал Гречка, потирая руки.
– А что, бойко хлыстом прикинулся? – также шепотом вопросил блаженный, ощущая внутреннюю потребность в товарищеском одобрении.
– Уж что и говорить!.. Я только дивлюсь, откуда ты насобачился?
– Э, брат! главная причина – премудрость произойти, а тогда уж всякая штука перед тобою сама раскупорится, – с сознанием своего достоинства похвалился блаженный. – Я ведь тоже и сам хлыстом-то был, и по сей день у них в согласии числюсь, даже перекрещен был в Сибири-матушке – потому дела у них важнецкие можно обварганивать.
– Это точно, – согласился Гречка, – и сам вот я, не думал не гадал, как свел было знакомство с Устиньей, а вот оно и пригодилося!
– Тебя-то они сманивали? – спросил Фомушка.
– Было дело!.. Да и как им не сманивать? Человек я тоже на все руки горящий! Только в те поры я ни да ни нет не сказал, а все приглядывался.
– Э, брат, дурень же был! – заключил Фома с укоризной. – А ты бы по-моему, коли ты есть ловкий жорж да человек разумный. Я вот даже архиерейские, братец ты мой, службы правил! И деньга же перепадала – ух какая деньга-то обильная!.. Было, друг любезный, пожито… было! – со вздохом предался он воспоминаниям. – Да одна беда: зарвался! Проведали добрые людишки, что я у поповщины за архиерея правлю и у бегунов наставником состою, оповестили, собаки, окружным посланием, что вор-де и самозванец нехиротанный; потому и веры имать не стали в архиерейство мое. С тех пор вот и пошел по мирскому уж православию во блаженных юродствовать!
– Это статья особая, – перебил его Гречка, – а ты мне теперича лучше вот что скажи: ты знаешь ли, где у Сладкоедушки струмент захоронен? Без лопаты ведь тут не обойдешься.
– Знаю! – махнул рукою блаженный и, перевернувшись на другой бок, через минуту захрапел безмятежным сном праведника.
Но Гречке не спалось. Его жгуче как-то донимала теперь обычная и столь долго лелеянная дума о деле, которое предстоит ему через несколько часов. Долго оно для него было страстной, но недосягаемой мечтой, и вдруг – теперь, столь неожиданно, является возможность осуществить его.
«Храпи, Фома, храпи себе всласть, голубчик! – подумал он, нервно улыбаясь на собственную мысль. – Спать-то ты у меня, может, и завтра будешь, да только уж храпеть тебе вовеки не придется!»