Петербургские зимы - страница 2



– Куда же мы пойдем?

Гумилев стряхивает снег со своей обмерзшей дохи и поправляет чухонскую шапку с наушниками.

– Ты не торопишься? Прогуляемся тогда до Лавры. Мне надо там к сапожнику.

– С удовольствием. Но что за идея подбивать подметки у Лавры, когда сапожник есть на твоей лестнице?

– Ну, мой у Лавры не простой сапожник. Я поэтому к нему и хожу. Умнейший старик. Начетчик – Священное Писание знает, как архиерей, о Пушкине рассуждает. Я Лернера к нему свести собираюсь – пусть потолкуют.

– Какой-нибудь скрывающийся генерал или профессор?

– Ах нет – мужик с Волги, в тридцать лет писать научился. Но умнейший человек и презабавный. Вроде Клюева, только поострей. Да ты сам увидишь.

Мы прошли Старый Невский и, обогнув Лавру, свернули в какой-то проулок. Деревянный забор, двор, засыпанный снегом, потом сени, лесенка, наконец, узкая дверь с молотком-колотушкой. Открыла босоногая девчонка. – «К Илье Назарычу? Дома».

…Проворно работая шилом при свете коптилки, старик в грязной блузе, поблескивая из-под железных очков колкими глазками, говорил:

– Вы, Николай Степаныч, извиняюсь, ошибаетесь. Пушкин, Александр Сергеевич, России не любил. До России ему дела никакого не было. Душой он немец, вот что. А любил он, ежели желаете знать, жену да Петра.

– Какого Петра?

– Петра Первого, Великого, как его зовут. А почему велик – все потому же, немец был, не русский.

– Вы, Илья Назарыч, заговариваете<сь> что-то. Пушкин немец, Петр Великий немец. Кто же русские?

– Русские? – Старик пристукнул пузырь на распластавшейся подметке. – Хе, хе… Кто русские… (Где я слышал этот хрипловатый голос и это хихиканье? Ведь слышал же?)

– Русские? Как бы вам сказать… Ну, для примера, вот вам наш Санкт-Петербург – град Святого Петра, хе-хе… Кто его строил? Петр, скажете? Так ведь не Петр же в болоте по горло стоял и сваи забивал? А Петра косточки в соборе на золоте лежат. А вот те, чьи косточки, тысячи и тысячи, вот тут, – он топнул ногой, – под нами гниют, чьи душеньки неотпетые, ни Богу, ни черту не нужные, по Санкт-Петербургу этому, по ночам, по сей день маются и Петра вашего, и нас всех заодно, проклинают, – это русские косточки, русские души…

Он опять согнулся над сапогом.

– Трудно на вас работать, господин Гумилев. Селезнем ходите, рант сбиваете. Никак подметку не приладишь.

– Это у меня походка кавалерийская.

– Может, и кавалерийская, только, извиняюсь, косолапая…

– Все-таки, Илья Назарыч, почему же Пушкин немец?..

Старичок опять захихикал:

– А вот я вам стишком отвечу:
Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой стройный, строгий вид,
Невы державное теченье,

Береговой ее гранит

– Ну, как по-вашему? Люблю! Что же он любит? Петра творенье. Русскому ненавидеть впору, а он – люблю. Немец! Державу любит! Теченье! Гранит – нашими спинами тасканный, на наших костях утрамбованный!.. Ну?..

– Я тоже люблю, однако русский.

– Ну, это потом разберут, русский вы или нет… Готовы ваши сапожки. Деньгами платить будете или потом мукой рассчитаетесь? Мукой? Ладно. Сейчас вам их заверну.

Шаркая, сапожник вышел.

– Забавный старик.

– Очень. Немного тронувшись, кажется.

– Пожалуй. Но умница. Слышал, как рассуждает? Его бы в религиозно-философское общество, а не сапоги чинить… И в комнате у него как мило. Смотри: чистота, книжки разложены. Что это он пишет, давай посмотрим?

Гумилев отвернул обложку копеечной тетрадки. На первой странице было старательно выведено: