Петербургский сыск. 1874 – 1883 - страница 48



– Муж обижал ее?

– Честно скажу, не знаю и чтобы бил, по крайней мере следов не видела.

– Как часто она к мужу ходила?

– Раз – два в месяц.

– Ценное что—нибудь носила? Кольца там, серьги?

– Не видела, нет, постойте, – женщина поднесла ко рту полу фартука, – кольцо носила с камнем, но не знаю, насколько ценное.

– К Анне кто—нибудь захаживал?

– Нет, хотя постойте, третьего дня заходил к ней мужчина.

– А имя?

– То ли Прокофий, то ли Порфирий, не помню.

– Как он выглядел?

– Да обычный, – женщина пожала плечами. – в рабочей куртке.

– Заводской?

– Железнодорожник, вот здесь, – она показала рукой на место, где на куртках пришиты петлицы, – их знаки.

– Железнодорожник, значит. Ранее заходил когда—нибудь?

– Может и заходил, но я внимания не обращала.

– Что он хотел?

– Не знаю, но вечером Анна засобиралась к мужу.

– Ясно, лицо у него какое, у железнодорожника этого.

– Какое? Круглое, борода козлиная, словно человек хочет выглядеть солиднее, да природа не даёт, картуз надвинут был чуть ли не на глаза. Да, руки тёмные, словно отмыть не может от грязи, въевшаяся такая.

– Угольная?

– Может, и угольная, но приметного больше ничего. Если только сапоги.

– Что сапоги?

– Каблуки разные, один низкий, второй высокий, словно ноги у него, этого железнодорожника, разной длины.

– Лет сколько железнодорожнику?

– Не знаю, но может лет тридцать, хотя лицо такое, ну, не знаю, уставшее чтоли.

– Как встретила Анна незнакомца?

– Сперва удивилась.

– Потом?

– Глаза ее забегали, не знаю, от испуга ли, а может по иной причине, не знаю.

Вторая соседка по кроватям ничего нового не добавила, только указала, что на железнодорожнике была чёрная куртка, а вот брюки, заправленные в сапоги, синего цвета, как у городовых, и глаза серые, выцветшие, какие—то безжизненные, лицо худое, изнеможённое, словно болен чем—то не лечимым.


Возвратясь в сыскное, Миша послал телеграмму становому, чтобы тот разузнал у Дорофеева, есть ли среди знакомых Прокопий или Порфирий, и служит ли кто на железной дороге. Сам же доложил об узнанном Путилину.

– Так, так, становится теплее, – начальник сыскной полиции выхаживал по кабинету, – не одна отправилась к мужу, путь—то неблизкий.

– Даже очень, – подхватил мысль Ивана Дмитриевича и, повернув голову в сторону остановившегося Путилина, произнёс, – Дорофеева, когда ходила сама, то непременно пешком, а со знакомым могла проехать на дрожках.

– Вот именно, ты, Миша, проверь, конечно, в стоге иголка, но поспрашивай у извозчиков. Если номерные, то мы непременно его найдём. Слух, как ураган пронесётся и явится голуба наша, а вот если из деревни.

– Иван Дмитрич, из деревни рановато, эти по первому снегу в столицу приезжают на заработки, а ныне погода посмотрите какая? У них у самих делов дома много.

– Возможно, ты прав, Миша, так что ступай, времени всё меньше, а преступник, может быть, далече.


Среди извозчиков в обычае быстро распространялись новости, артели всегда стремились помочь Путилину, который не один раз он вытаскивал их из не совсем приятных историй.


Николай Иванович, становой пристав, ответил на телеграмму после разговора с Дорофеевым. Коллежский асессор Стыров не мог в нескольких словах послания поведать, что Зиновий Лазаревич сперва покраснел лицом, потом без перехода побледнел, схватился за сердце и хриплым заикающимся голосом спросил:

– Порфирий?

В телеграмме было сказано, что Дорофеев ничего не поведал, хотя что—то скрывает.