Пицунда - страница 115
Только что я машинально следил за встречей Ильи и Мити у кассового павильона после годичной разлуки, смотрел, как шли они вдоль бликующих витрин в зыбкой тени акаций, как Митя помахал Любочке, заклеивавшей на почте конверт, как разминулись они с Ожохиным, у которого висела на локте птичка, и свернули к лиственному курдонёру со столиками. Донеслись приветствия, Виталий Валентинович легко взлетел, отвесил церемонный поклон. Взаимная радость встречи, шутки и смех, пока ветерок перебирает длинные волосы юной спутницы Неша, которую Митя принимается угощать инжиром. Виталий Валентинович поощрительно кивает, как дозирующий удовольствия воспитатель. Он редкостно хорош в белых шортах, светло-бежевой мелкосетчатой тенниске с выпукло вышитым на нагрудном кармашке зелёным крокодильчиком, устрашающе разинувшим пасть. Заиндевелые брови нависают над отрочески блестящими заинтересованными голубыми глазами, да ещё орлиный нос, морщины, энергично рассекающие аскетично худое, удивительно живое лицо герцога ли, прелата – епископа, кардинала, может быть, даже папы… И задорно венчает гордую голову синий, в рубчик, жокейский картузик со служащим защитным светофильтром тёмным плексигласовым козырьком и широкой гофрированной резиночкой на серебристом затылке. «Нет, ничего подобного не бывает, он не всамделишный, – всплёскивает руками, разыгрывая избыток чувств, Воля, – его бы сберечь, как мечту, застеклить аномальным экспонатом гиблого времени в назиданье потомкам, а что за чудесный он собеседник!»
Вот достаёт он прелестный сувенирный бочоночек, расписанный палехскими мастерами, обносит всех мятными подушечками, приглашая доверительно покалякать о том о сём. О-о-о, как плавен, как широк этот обводяще-угощающий жест! И вот уже мелодично течёт его эрудиция после вводной, чаще всего из родной ему сферы искусствознания реплики вроде той, что музыка Гайдна улучшает энцефолограмму мозга… Хотя мятными подушечками и поучительными репликами угощает он не обязательно за колченогим столиком уличной забегаловки с поломанным холодильником и потому – тёплыми пенистыми напитками. Снуют прохожие, машины, за живой изгородью кортов, за стриженым жёстким кустарником взмывают в синеву свечи, но пока он ведёт светскую беседу, сидя за столиком…
Покидал мячик Алёне, под удар слева, под удар справа… Он ласкает взглядом Алёну, это молоденькое чудо природы, этот дивньй бутон, к коему он благоговейно внимателен как истинный ценитель нетронутой красоты. Покидал Алёне под левую, правую, посмотрели пару сетов четвертьфинала, Ожохин был в ударе, несомненно, как бы ни относиться к нему, в ударе… Барабаня длинными пальцами по голубоватому пластику, Виталий Валентинович с умудрённой улыбкой, трогающей лишь уголочки губ, сдувает со столика палый лист. Увы, отдых в этот сезон вынужден проводить он в увядшей Гагре, изменив любимому мысу, где сейчас он всего лишь гость… Он кокетливо ворчит на тяготы преклонного возраста, кладущие конец дикарству, кается, что соблазнился комфортным клозетом в доме творческого союза, молит пренепременно наведываться в его скучненькое гагринское пристанище, чтобы развлечь, потешить старика, поболтать, как раньше бывало, отвести душу, – и вот уже пружинисто вскакивает за крем-брюле для кареглазой Алёны и спрашивает: ещё по чашечке кофе?
Сбоку от продолговатого проёма чебуречной раздачи, в скруглённом окошке ярко-лазоревой фанерной будки, вымазанной той же, что и барьерчик ресторанной веранды, краской, то пропадая, то появляясь, мелькает Валид – рыхлый, мучнисто-бледный, с обвислыми усами, бурыми, как надпись «кофе по-восточному», которая намалёвана над дугой окошка. «Валид, Валид, ещё четыре! Валид, ну-ка пошевеливайся!» – командуют крикуны с нетвёрдой походкой, вернувшиеся с морской прогулки. Вина, пива насосались, теперь горьким кипяточком хотят взбодриться, давай-ка, наседают, шесть покрепче, чтобы ложки стояли. А грузины-кутилы, те, кому не достались привилегированные места на ресторанной веранде у лазоревого барьерчика, не зная имени кофевара, кричат по-свойски: Бичико, Бичико, кричат, будто перед ними бойкий мальчик на побегушках. И Валид-Бичико вертится, что есть сил, раз всем невтерпёж, но в его поспешности нет озабоченности или наигранно-расторопной услужливости – только безучастная зеведённость: молча, бесстрастно, заученными пассами робота – стук-стук-стук – выстраивает он чашки с отбитыми ручками на засаленной полочке, прибитой снаружи к будке, быстро наполняет из водопроводного крана закопчённые джезвы, затем помешивает самшитовой палочкой, возит туда-сюда в калёном сером песке до шипучего вспенивания, разливает по чашкам… Забалдев от тесноты, распарившись угаром, да так, что блестит, как у кочегара, кожа, а из подмышек ползут по линялой ковбойке тёмные пятна, Валид, когда кончается чистая посуда – пока ещё соберут, принесут помыть, – бездыханно слушает стоны сочащихся труб и музыкальные вопли из ресторана, лёжа в глубине своей каморки на топчане, у изголовья которого стоит ведро, куда вытряхивается испитая гуща. Округляя глаза, переходя, будто винясь в собственной непорядочности, на шепоток, Владик божится, что богатств этого ежевечерне наполняемого ведра хватило бы Валиду для покупки самых дорогих удовольствий мира, именно из ведра черпает он баснословные доходы, о которых все говорят, так как ночами кофейная гуща высушивается на огромной чугунной сковороде, символизирующей для наивных курортников тщательнейшее прожаривание бразильских зёрен и висящей потом целый день на гвозде, пока заново пущенный в оборот, лишь слегка оживлённый какой-то ароматизированной химией порошок умножает несметные прибыли жалкого с виду бизнеса. Дело пахнет несколькими нулями, шепчет Владик, караул в какие бешеные суммы складывается незаметно мелочь, сам видел: однажды глубокой ночью, проводив девушку, Владик чесал через парк к стоянке такси, где такси, само собой, никого не ждали, но где легче было поймать попутку, и не утерпел, подглядел в светящуюся щёлку меж листами фанеры, как Валид, досушивая суточные опивки, подбивает бабки, ворошит гору замусоленных купюр, аккуратно разглаживает каждую купюру ребром ладони, прежде чем упрятать в кубышку, а у мутной лампочки под потолком мельтешат мохнатые мотыли… И этот танец глупых ночных насекомых почему-то сообщает свидетельскому поклёпу Владика абсолютную достоверность. Ага, сходятся все, дыму не бывает без пламени, не зряшные это наговоры, не пережаренный факт, торговое местечко у Валида бойкое, доходное, гребёт караул как много, мог бы отдохнуть со вкусом, развлечься. Только, вступив в разговор, пригвождает не терпящий уклончивых оценок Вахтанг, примитивный ворюга не умеет остановиться, пока не сядет. Но тут Милка, адвокатка униженных и оскорблённых, взбрыкивает, мотая рыжей гривой, сверкая, как пучками бенгальских огней, глазами, одна на всех обидчиков Валида-Бичико прёт – жалеет безропотную жертву, загнанную в душную конуру неправедным стечением обстоятельств, приплетает чью-то смехотворную сопливую версию о студенте-заочнике с юрфака, лишь по традиционной на Кавказе сыновней обязанности вынужденного, едва сводя концы с концами, якшаясь с подонками, подпирать дело отсиживающего заслуженный срок отца, и клеветой, низостью было бы раззванивать на весь свет такое, вовсе он не ворюга, не примитив, затылок у Валида честный, вполне интеллигентный, хотя, конечно, линии его не совпадают с абрисом аристократического нэшевского затылка… Ох, сколько её ни поднимают на смех, Милка верна своей оригинальной теории, согласно которой затылок являет точный, тютелька-в-тютельку, слепок с внутренней сути человека. Вспомните, доказывает Милка, нахрапистую холку Ожохина, и потом Валид, не в пример бесстыжим хапугам, виновато отводит взгляд, когда берёт и выполняет заказ, и не потому, что против воли своей мошенничает, не потому, что задёрган раздражёнными приставалами и даже порядочные люди ему противны, это же взгляд мученика, страдальца, которого топчут непониманием. В защитном гневе Милка охрипла, так размахалась граблями, что шов пополз по боку белого в синий горошек платья. Что правда – то правда: Валид изглодан какой-то тайной, непросвечиваемая логикой темень окутывает его. Неужто жалкая страсть наживы дотла сжигает? Ни слова, ни улыбки, ни перемены в коричневых стоячих глазах, отупляющие одинаковые движения изо дня в день, долгий сезон, как в карцере, как в одиночке смертника. Поздно, задраена раздача, нет уже чебуреков, а Валид-Бичико вертится, как заведённый, всё многократно повторяется, всё опять и опять по кругу: он и в этот поздний час варит густой горький напиток, порционными движениями бросает в джезвы кофейный крупчатый порошок и сахар, как автомат, заливает в каждую джезву из крана воду, лениво передвигает джезвы в раскалённом песке и – какая реакция даже в столь поздний час! – ловко и быстро, точнёхонько в миг вскипания коричневой пены, снимает джезвы и не менее ловко и быстро разливает готовый продукт по чашкам, выставленным на полочку-прилавок. Затем – передышка? – бренчит в мокрой тарелке мелочью. Откуда такое стоическое долготерпение, ради чего нажиты болезненная отёчность, бледность, которые упрямо холятся всего в двух шагах от пляжа? Неужели страсть наживы, неужели Владик и Вахтанг правы?