Пифагор - страница 5



– Так это же Пифагор! – воскликнул юноша. – Почему ты нам раньше о нем не говорил?!

– Этому мужу, – продолжал Сократ проникновенно, – не было равных в уважении к жизни и ко всему живому.

Он не брал в руку каламос[3], поскольку был уверен, что небожители создали тростник, как и все другие растения, для роста, а не для письма, не ел животных и не приносил их в жертву, чтобы ненароком не разорвать цепь вечного бытия. О нем передают такие чудеса, что в них трудно поверить, но отыщется ли тот, кто осмелится в них усомниться? Я нисколько не удивлюсь, если вот сейчас, обойдя вот эту скалу, мы увидим его идущим нам навстречу в льняной ли хламиде мудреца, в медных ли доспехах троянского воина, в грубом ли одеянии морехода или еще в каком-нибудь из неведомых нам земных воплощений его небесной души.

– Не в тебе ли она, учитель? – спросил Платон.

Сократ задумался.

– Во мне, в тебе, в Ксенофонте, в любом из мыслящих. И с какой доходящей до исступления страстью к знанию – Пифагор называл ее философией – надо вслушиваться и всматриваться в себя и в других, чтобы вычислить эту душу, а через нее постигнуть весь мир, названный – опять-таки им – космосом: ведь впрямь он украшен не чьей-нибудь, а Пифагоровой мыслью. Поэтому каждый из пифагорейцев – а их так много и у нас в Афинах, и в Италии, – что-либо открывая, уверен, что это сделано Пифагором. Так Пифагор, ничего в своей жизни не написавший, становится создателем множества трудов и открывателем великих тайн. Он продолжает жить и творить уже на небесах.

Сократ взметнул голову. Его простое и в то же время необыкновенное лицо оказалось в тени выплывшего на небо облачка, мгновенно менявшего очертания. Толстые губы зашевелились. Ученики затаили дыхание, поняв, что сейчас они услышат самое главное. Но Сократ уже все сказал.

– Это я… – внезапно произнес Платон прерывающимся голосом, – я перенесу к подножию Ликабета сокровенную самосскую пещеру, и в ней устами Пифагора будет учить Сократ.

Часть I. Поликратов перстень

Возвращение

Волны с беззаботной небрежностью плескались у низкого черного борта.

На палубе керкура не было никого, кроме прикорнувшего у весла кормчего да высокого мужа, шлепавшего босыми ногами по мокрым доскам от носа к корме. В его колеблющейся фигуре ощущалось торжественное ожидание. Останавливаясь, идущий хватался за поручни и пожирал взглядом приближающийся, приобретавший все более ясные очертания берег. Ветер раздувал просторную, старого покроя хламиду, трепал отброшенные на затылок вьющиеся на концах светлые волосы. И никто, взглянув на него, не поверил бы, что этому мужу уже перевалило за середину человеческого возраста.

Рассветало. Сверкающая корона Гелиоса сказочно выплывала из перламутровой раковины небес. Трепетные лучи вырывали зубчатый изгиб бухты. За каменной линией мола едва покачивались мачты, напоминавшие голые зимние деревья. В глубине за ними просматривались прямоугольные каменные строения с симметрично расположенными дощатыми воротами. Засверкали крыши – черепичное море, подступавшее к замыкавшим горизонт сиреневым горам.

– Что это за берег, Абибал?! – воскликнул длинноволосый, приблизившись к кормчему. – Не сбился ли ты ненароком с пути?

Кормчий обиженно тряхнул седой головой:

– Может, для кого другого, Пифагор, все берега и все моря на одну мерку…

Пифагор прервал его прикосновением:

– Прости меня, друг. Но я, право, не узнаю своего Самоса. Где милые сердцу рыбачьи хижины, где колья с развешанными сетями, где помнящая мои пятки палестра? Над Астипалеей, если это она, я вижу восьмиколонный храм. Левее вместо горы Ампел какая-то другая, словно бы укороченная. И вот эта гигантская статуя. Мне кажется, будто у нее светятся глаза. Наконец, музыка в такую рань. Не остров ли это феаков?