По ту сторону кожи (сборник) - страница 31



Моментальный приступ, который пережил тогда, обычно, вспоминая, про себя я называл отчаянием. Но всегда чувствовал – не то слово. Отчаяние обжито, уровни его известны заранее: опуская ли, заламывая руки, нутром-то так или иначе знаешь, что есть планка, ниже которой не пойдешь, природа не позволит, ибо то, что за ней, просто снимет тебя с доски не как битую даже, но как ненужную фигуру. Это игра в некотором роде, и игра по правилам. Здесь же провал был бездонным – словно мгновение небытия. А главное – и это точка, на которой всякий раз, силясь хоть в чем-то здесь дойти до вразумительного ответа, я оступаюсь, теряю направление и ухожу все дальше и дальше в очень странные области; потом начинаю бояться того, что могу найти в них, и возвращаюсь, чтобы повторять все снова и снова – главное, что это вроде и связано было не с тобой, не с фактом твоего превращения в труп, а как-то со всем вообще: вдруг показалось, что нет ничего. Иногда я думаю, что в ту секунду что-то такое узнал о мире, что в принципе запрещено. Может, теперь и плачу за это?

Кажется, я позвал тебя. То есть произнести-то, может быть, ничего не удалось, но попробовал – наверняка. Значит, все-таки оставалась надежда за гранью надежды, что случившееся (не с тобой – со мной) каким-нибудь чудом еще может быть обратимо. Нужно было рассчитаться и с ней. Поэтому я позвал тебя. И сразу же наступила удивительная трезвость: только мелкую нервную дрожь в себе я не мог погасить, но в остальном – прекрасно понимал, что должен делать. Эта вроде бы и не свойственная мне расчетливость не изменила потом ни разу в те дни и провела до конца. Я не стыжусь ее. Не стыжусь, что не поднялось во мне сразу же черное горе, не затопило любые помыслы о себе самом; что ты, что я в конце концов были достаточно жжеными, чтобы понимать: выживание – дело серьезное. Я закрыл дверь, снял сумку и даже пальто аккуратно повесил на плечики, прежде чем войти в ванную.

Из крана хлестала тугая струя, кипяток, но закрыть не пришло в голову – потом милиция станет выяснять почему. Голый труп почти заполнял собой тесную, высохшую уже сидячую ванну. Руки лежали вверх разрезами. Их было три на левой: один выше локтя и два на запястье друг над другом; и на правой – два, на предплечье оба. Кромсал ты себя основательно. Разрезы расползлись, видимо от горячей воды, и стали теперь дырами сантиметров по десять; вскрытая вена болталась в пустоте внутри. Края их завернулись наружу и напоминали вареных кальмаров. Биковская одноразовая бритва тут же, в сгибе локтя.

Я ни о чем не думал, не позволял себе – мне другими вещами надо было заниматься, – но отгородиться от того, что распространял труп, все же не мог. Я чувствовал, что внутри, под его оболочкой, затаилось нечто непредставимо чужое, только мимикрирующее – до поры – под неподвижность. Казалось, что стоит напрячь глаза – и увидишь, как прет наружу из этих дыр нечто черное: поток, излучение черное и плотное. Уже все стены в квартире пропитались непроявленной, но ощутимо реальной угрозой, а здесь было ее так много, что едва удалось сдержаться, чтобы не броситься прочь, вон, за дверь, вниз по лестнице, куда угодно. Но я сейчас очень хорошо считал – каждое движение, до мелочи.

Все в квартире было вверх дном, но я увидел сразу, что бардак все тот же: наш, привычный – иногда накатывало на обоих, и неделями не убирались. А тут последние дни ты и вовсе почти не вставал с кровати, я же попал в цейтнот с халтурой – так что гора грязной посуды на кухне успела вырасти до альпинистских размеров. Эта грязь – единственное, что я ставлю себе в вину, которую признаю до сих пор. Я заглянул в кухню и почувствовал, как настойчиво внедряется в меня расходящееся отсюда уныние. Сейчас, когда стекли все защитные оболочки, противопоставить ему было нечего. И я тебя понял. Как ты встал, вышел сюда и принял на себя эту волну тоски, сжимающую мозги до исчезновения света; это простое и потому достаточно энергичное, чтобы убивать, выражение доставшегося нам на долю закона. До сих пор я был в нерешительности: стоит ли упоминать о том, что могло сойти (да и сходило) за причину сделанного тобой: каких-то людей, какие-то слова, навороты и нелепости, которые ты выдумал себе и на себя накрутил. Теперь знаю – не буду. Потому что уверен: не в этом ключ к движению руки с бритвой. Наш общий приятель, врач, сказал мне потом: никто и никогда не узнает, что происходит в душе у такого вот – настоящего – самоубийцы. А у меня первой мыслью было, первым ощущением, стоило понять, что ты мертвый: у желтого трупа с десятисантиметровыми дырами на руках причин нет. Нет и быть не может, любая цепь причин и следствий должна была разомкнуться на нем. Тем и стало для меня самоубийство – действием самим в себе, без продолжений и начал, потому-то чем дальше, тем меньше оно оставляет места чему-либо другому в моих рассуждениях. А та кухонная грязь, сразу придавившая меня, – только знак, отмечающий вход в туннель, которым ты уже прошел, а мне никогда не хватало не то чтобы смелости, а может быть, просто свободы заглянуть. И я вполне допускаю, что, если бы накануне вечером не бросился к столу, едва успев раздеться, если бы занялся тарелками и кастрюлями – ведь десяти минут бы хватило, – все могло быть и по-другому. Но допускаю, что ты и внимания на это не обратил. И самобичеванием не занят – просто отдаю себе отчет, что вот мог – и не сделал.