По велению Чингисхана. Том 2. Книга третья - страница 6



Слава Всевышнему Тэнгри: как только найманы примкнули к монголам, можно было не бояться воров или вождей мелких племен, так любивших прежде промышлять разбоем на дороге. Уводили целые стада! Специально для охраны купцу приходилось содержать вооруженных и обученных воинов.

Раньше у найманов воровство было делом обычным: отобьется от стада животное – не стоит даже искать! Кто первым увидел, тот себе и присваивал, будь это овца или верблюд. И каждый военачальник или вождь в пути обкладывал данью, какой ему вздумается. А если кто-то осмеливался им противоречить, противостоять, такого смельчака могли пустить по миру, отобрав все. Или просто убить вместе со всеми сопровождающими людьми.

Теперь же все изменилось. Купцы старались вести караваны по тем путям, где располагались части монгольского войска. Здесь, во всех округах, царили порядок и железная дисциплина. Еще бы: по законам Великой Ясы воровство и разбой карались нещадно – так что человек с отрубленной по локоть рукой или переломанным хребтом не вызывал в Степи никакого сочувствия. Все знали цену его увечья.

Торговля стала процветать. Купцы платили разумную дань и водили караваны в полной уверенности, что не потеряют и малой толики своего имущества, если, конечно, не прогневят Господа и тот не нашлет на них силы небесные.

Монгольские тойоны-юрджи были не только заложниками порядка. В пору, когда добыча от охоты становилось скудной, они покупали немало скота, причем расплачивались сразу же: так у них было заведено.

Прослышав, что постаревший, подуставший от бесконечных разъездов и начавший прибаливать Игидей надумал отойти от дел, Хан пригласил его к себе.

Игидею доводилось бывать в ставках великих Ханов и во дворцах императоров. И везде его поражали благолепие и роскошь царских покоев, среди которых мал казался он себе и ничтожен со всем его накопленным за жизнь добром. Песчинка в пустыне. И также всякий раз Игидея изумлял непритязательностью сурт владыки Степи, повелителя народов от океана до океана, Чингисхана. И, как ни странно, скромность утвари и строгость убранств Далай-Хана заставляла трепетать больше, нежели любое богатство.

На этот раз Хан пригласил друга к себе в небольшой походный полотняный сурт.

Поинтересовавшись по обычаю житьем-бытьем, Хан изучающе оглядел круглое одутловатое лицо друга детства, его расплывшееся, дряблое тело. Как человек, осведомленный о его намерении отойти от дел по причине болезни, спросил прямо:

– Что, Игидей, решил осесть? Не рановато ли опускать руки?

– А что делать? Мочи нет! Дальние дороги уже не по силам стали, ослаб, одряхлел, понял, что пришла пора…

– А чем займешься?

– Если выделите землицы, вернулся бы на родину, на берега родимой Селенги, где прошло детство, держал бы кое-какой скот по силам, не замахиваясь на большое дело. Пожил бы свободно, сколько еще отпустит Бог…

– Как хорошо! – вырвалось у Хана.

Игидею показалось, что в облике этого великого человека на какое-то мгновение проглянул образ того впечатлительного мальчика, которого когда-то знал он: далекие, тоскующие огоньки пастушьих костров вспыхнули в его глазах.

– Бывает, что и мне кажется, будто и я рано или поздно вернусь к такой вольной жизни… Видимо, это зов крови.

– Странно из ваших уст слышать о вольной жизни. Ты Далай-Хан, и нет в мире человека, который был бы более волен, нежели ты.

– Властелин никогда не принадлежит себе, иначе он перестает быть властелином.