Побег. Роман в шести частях - страница 23



Но темой его жизни, его единственной картиной было, говорит Лика, «колоссальное полотно» – неведомый шедевр, большой холст, стоящий в дальнем углу мастерской. Я видел эскизы к нему: в зеленовато-фиолетовых трупных тонах к распростертым на земле детям подползали мерзкие тускло светящиеся чудовища. Ужас в беззащитно поднятых тонких ручонках, и слезы в глазах, обреченность и страх, и эти слабые руки, и сведенная смертной мукой плоть, и уверенно наползающая, накатывающая, торжествующая в своей безрассудной бесстрастности мощь отвратительных гадов, и сладострастно выгнутые спины их, и детский плач, и бесполезно поднятые руки, и адский хохот, и молчащие небеса.

Это были очень сильно выполненные эскизы – крупные фигуры во весь лист; экспрессивно-напряженные позы; густые, трагически звучащие краски; и ни одного просвета – ни одного проблеска надежды.

Видно было, что художник имеет, если можно так сказать, колоссальный опыт зла, что он сам весь истерзан и в полной мере выплескивает свою боль, свой ужасающий опыт, приобретенный всей жизнью, на полотно – что он прямо харкает на эти холсты кровью своего сердца и разводит краски горючим лаком своих безудержных слез.

Но кому в наше время нужна такая живопись, читатель? – мне? вам? самому Смирнову? – никому. Во-первых, если взять хотя бы его натюрморт (я уж не говорю об этих эскизах зла) – вы не решитесь повесить его на стенку в своей комнате, – он будет раздражать и бередить вашу совесть и старые раны, вы станете жить в атмосфере постоянной тревоги, неудовлетворенности, страха – то есть так, как жить нормальному человеку нельзя, да и не нужно вовсе. И постепенно без всяких видимых причин к вам придут болезни – болезни сердца, печени, желудка, головы – вот от этих великолепных овощей, и фруктов, и цветов, кричащих со стены, взывающих к чему-то сокровенному в вас; и как раз оно, это сокровенное, не позволит вам купить картину Смирнова, ибо хочет оно покоя и отдохновения от того, что и так уже переполняет вашу жизнь и прет ребром в ваш уютный мирок, выгороженный таким упорным трудом. Вот и выходит, что никому не нужен был Смирнов, хоть и был он, не побоюсь этого слова, гениальный художник.

Но сам-то он не мог – не хотел! – понять, что никому не нужен, – и рвался к людям, и надеялся, что люди поймут его порыв, и натыкался на стены непонимания, и больно ушибался, и оставался один на один со своими картинами, которые, с точки зрения общения, были сплошной ошибкой, ибо никому не были нужны, – и он все больше замыкался в своем одиночестве и никак не мог понять, почему так получается.

И бодрячество его отсюда проистекало, и эта детскость, и пьяное шатание по бульварам, и заискивающее заглядывание в глаза, и шутоватое чтение газет, и шутливое пикирование с Ликой – все. Только, конечно, не стоит делать из людей бог знает что – не буду я ему позировать. Ведь это, пожалуй, он меня подтолкнул к Лике. Если б не этот портрет, не этот взгляд, – возможно, я бы и прошел мимо, не заметив его (этот взгляд), ибо Лика инстинктивно прячет свой взгляд, скрывает его от непосвященных. А Смирнов – профан! Какой же он профан, думал я, он разболтал всем тайну – и только потому, что ему захотелось эту тайну обрамить, – обрамить и подарить всем, – не выйдет, милейший! – первый встречный (не Толик – я) разгадает загадку вашего сфинкса – и все только потому, что вы не умеете хранить тайн.